Выбрать главу

Я, впрочем, – не думай, – я не матери, а только тетке Ефросинье Михайловне сказала, а она вспомнила, что у них мать была раскольница и хоть по поведению своему была препочтенная, но во всех книгах у своего же дворника «девкой» писалась, то ей и стало Клавдию жалко, и она дала мне тридцать рублей и просила:

«Молчи, друг мой Мартыновна, никому об этом грандеву не рассказывай: тайно бо содеянное – тайно и судится. Ежели это уже сделалось, то пусть погуляет, ее фигура милиатюрная, ничего не заметно будет, а мы тем часом ей жениха найдем. Тогда уж она не станет капризничать».

Стала тетка Ефросинья Михайловна ходить по свахам, Клавдиньке женихов выспрашивать, и успех был очень порядочный, даже, можно сказать, выдающийся; но она, вообрази себе, кто ни посватает, обо всех один ответ:

«Я не знаю его образ мыслей; нужно, чтобы мы были друг другу по мыслям».

Вот ведь у них – не то чтобы как следует человек по своему роду или по капиталу подходил, или по наружности личности нравился, а у них чтобы себе по мыслям добирать!

А потом вдруг сама объявляет, что ей по мыслям пришел Ферштетов родственник, доктор.

Мать-то Маргарита – полная – как услышала это, так и бряк с ног, села на пол.

Клавдинька ее поднимать, а она приказывает:

«Оставь!.. Убивай меня здесь! Он из немцев?»

«Да, мама».

«А какой он веры?»

«Реформатор».

«Что такое еще за реформатор, с кем родниться приходится?»

Дядя же Николай Иванович был подвыпивши и говорит:

«Реформаторы, это я знаю: это те самые, которых вешают».

«Господи!»

А Клавдинька обернулась на него вполоборота и говорит:

«Перестаньте, дяденька, мою мать тревожить и себя стыдить. Реформатская церковь есть».

Николай Иванович говорит:

«А это другое дело, но постанов вопроса такой: я, как выдающийся член в доме и петриот, желаю, чтобы ты выходила за правильного человека настоящей православной веры».

А она отвечает:

«Ну, полно вам, дядя, что вы за богослов! вы так говорите, а сами и никакого православия отличить не можете».

«Нет, это ты лжешь! я старостой был и своему батюшке даже набрюшник выхлопотал».

Тогда Клавдюшенька ласково его потрепала и говорит:

«Вот, только-то всего вы и знаете, как набрюшники выхлопатывать. Встаньте-ка лучше с этого табурета да подите велите себя обчистить, а то вы все глиною замарались».

Николай Иванович ушел, и все покончилось, но на другой день опять приходит к ней в высшем градусе, и видит кругом рожи с рожками да с козлиными ножками, и опять ей начал говорить:

«Когда это можно было ждать, чтобы девушка, наследница купеческого рода, и этакое уродство лепила! На что они кому-нибудь, эти болвашки?»

А она нимало не злобится и говорит:

«Вы мне что-нибудь другое закажите, я вам по вашему заказу другое сработаю».

Дядя говорит:

«Я согласен и могу тебе бюстру заказать, но только божественное».

«Закажите».

«Сделай моего ангела Николу, как он Ария в щеку бьет. Я прийму и заплачу».

«Лучше сделайте, как он о бедных хлопотал или осужденных юношей от казни избавил».

«Нет, этого я не могу. Я сам бедным подаю и видел, как казнят… Это тоже необходимо надобно… Их священник провожает… А ты представь мне, как святитель посреди собора Ария по щеке хлопнул».

Сейчас и пошел у них новый спор, пошел и о казни и о пощечине, и Клавдинька в конце говорит:

«Я этого не могу».

«Почему? Разве тебе не все равно?»

«Во-первых, мне это не равно, потому что хорошо то работать, что нравится, а мне это не нравится; а во-вторых, слава богу, теперь известно, что этой драки совсем и не было».

Николай Иванович сначала удивился, а потом и стал кричать:

«Не смей этого и говорить!.. Потому что это было, да, было! Он его при всех запалил».

А Клавдия говорит:

«Нет!»

Дядя говорит:

«Ты это только для того со мной споришь, чтобы мне досадить, потому что я его уважаю».

А Клавдия отвечает:

«А мне кажется, что я его уважаю больше, чем вы, и хочу, чтобы и вы то знали, за что его уважать должно».

И чтобы спор порешить, Николай Иванович вздумал ехать ко всенощной, а оттуда к какому-то профессору, спрашивать у него: было ли действие с Арием? И поехал, а на другой день говорит:

«Представьте, я вчера с профессором на блеярде играл и сделал ему постанов вопроса об Арии, а он действительно подтверждает, что наша ученая правду говорит, – угодника на этом соборе действительно совсем не было. Мне это большая неприятность, со мной через это страшный перелом религии должен выйти, потому что я этот факт больше всего обожал и вчера как заспорил, то этому профессору даже блеярдный шар в лоб пустил; теперь или он на меня жалобу подаст, и я должен за свою веру в тюрьме сидеть, или надо ехать к нему прощады просить. Вот какая мне катастрофа от Клавдии сделана!»

Сел и зарыдал.

Тут Ефросинья Михайловна за него вступилась и говорит сестре:

«Как ты себе хочешь, Маргаритенька, а что же это такое в самом деле, что от Клавдюши уже все плачут; теперь и мне в твоем доме жутко, хоть со двора беги». Тогда и Маргарита согласилась и ко мне обращается:

«Съезди, – говорит, – пожалуйста, Мартыновна, и пригласи».

Я отвечаю:

«И давно бы так: благо теперь такой выдающийся случай, что окончательно все принадлежности можно спутать, так что из них никто и не разберет, для кого это делается: Николай Иванович будет думать, что это для Клавдиньки, а Клавдинька пусть думает, что для Николая Ивановича».

И Маргарита и Ефросинья меня расцеловали.

«Ты, – говорят, – у нас умница, прокатись, милая, и все как должно обделай, чтобы мне без хлопот, только деньги выдать».

«Извольте, но только напишите приветственное письмо от себя и от Николая Ивановича, как от выдающегося члена фамилии, чтобы мне было с чем приехать приглашать. Без этого немыслъмо».

Они согласились, но только вышло затруднение, кто это письмо напишет, потому что старухи пишут куриляпкою и своего руки подчерка совестятся, а у меня те, ша и ша, те всегда в один вид сливаются, и в другой раз смысла не выходит. Да и не знаем, как ему надо подписывать: просто его высокопреподобию или высоко-оберпреподобию.

Вздумали: позовем Клавдиньку, – она больше всех катехизис учила и должна все формы духовного обращения знать.

Но только попросили Клавдиньку, чтобы пришла из своей комнаты письмо написать, с нею сейчас опять сразу же неприятность готова: пришла, села и перо в руки взяла, а как только узнала, к кому, – опять перо положила и руку вытерла и встала.

Мать спрашивает, что это значит, а она извиняется:

«Я, – говорит, – мама, не знаю, как к этим господам писать принято, а потом, мне кажется, что если позволите сказать вам мое мнение, то мне кажется, зачем призывать лицо из такой отдаленности, а своих ближних лиц этого звания устранять. Ведь они все одно и то же могут исполнить, зачем же обижать ближних?»

Старуха и задумалась.

Ну, я вижу, что это пойдет опять множественный разговор в неопределенном наклонении, и скорей перебила:

«Оставьте, – говорю, – я слетаю в меховой магазин на линию, там всегда ажидацию сбивают и должны знать, как к нему письма писать!» – и полетела.

Там сразу написали, и я к Николаю Ивановичу понеслась, чтобы он подписал.

– Вот хлопотунья вы! – протянула Аичка.

– Да, внутри себя с иголкой… я уж всегда этакая развязная и живая. Но представь ты себе… я не знаю, ты веришь или не веришь в искушения?

– Как же, верю, а в другой раз не верю.

– Завсегда верь; я всегда верю, и они, как нарочно, бывают, когда человек к вере близится. Так и тут, вообрази, что случилось!..

Николая Ивановича я в их магазине не застала. Приказчики говорят, что он опять в угаре и пошел с галантерейными голанцами в «Паганистан» завтракать и шары катать. Я в «Паганистан» и посылаю с швейцаром письмо, чтобы Николай Иванович подписал, а он уже всех голанцев разогнал и один сидит, черный кофе с коньяком пьет и к себе меня в кабинет требует. Я вхожу и вижу, что у него рожа бургонская, потому что он не только от вчерашнего еще не прохладился, а на старые дрожжи еще много и нового усердия подбавил. Стал читать и ничего уже не разбирает. Держит листок и сам спрашивает меня: