Выбрать главу

«Так ты его бунтуешь?»

«Я не бунтую, – говорит Клавдия, – а я говорю, что друг друга бросать нельзя! От этого – страданье и грех. После этого Петруше нельзя будет жить с чистой совестью, и я его убедила и еще буду убеждать, чтобы он почитал волю небесного отца выше воли отца земного. А вы если не хотите слушать, что я вам говорю о вечной жизни, то вы умрете вечной смертью».

И заговорила, заговорила, и так его пристрастила и умаяла, что он, как рыба на удочке, рот раскрыл и отвечать не умеет.

А тут и Петруша стал за ней то же самое повторять, что его совесть три года во всех местах мучила и теперь покою не дает и что он эту преступной девушки вину на своей совести почитает и желает ее и свою жизнь исправить.

Тут Николай Иваныч стал губы кусать и вдруг говорит:

«А это ведь точно, пожалуй, можно и умереть, мы действительно все грешные: зришь на молодую мамзель и сейчас свое исполняешь, как бы ее так обратить, чтобы она завтра была уже не мамзель, а гут морген. Это – подлость всей нашей увертюры; а Клавдя прямо идет!» – и благословил сыну подзакониться и вдруг даже мальчика их, своего внучка, очень любить стал и без стеснения всем рекомендовать начал: «Вот это сын мой – европей, а это мой внук подъевропник». Но Крутильда свою гордость выдержала и этого не перенесла, взяла и за своего Альконса замуж вышла, а на Николая Иваныча векселя подала, чтобы его в тюремное содержание.

– Вот эта хороший типун сделала, – отозвалась, засмеясь, Аичка.

– Да. Но Клавдинька дядю в тюрьму не допустила, – у матери уйму денег выпросила: «Это, сказала, будет мне за приданое», и та за него заплатила, и дом продали, а сами стали жить круглый год на фабрике. Так и теперь все круглый год живут в этой щели, и Клавдиньке это очень нравится.

– И красота ее, стало быть, так там и вянет? – спросила Аичка.

– Разумеется, так у дуры все и завянет, но, однако, до сих пор еще очень хороша, злодейка.

– А как же ее Ферштет?

– Ах, с ним оборот так еще всего чище!

– Вышла она за него или не вышла?

– Ничего не вышла!..

– Спятился?..

– Нет, он не спятился, а они оба себя один в другом превзошли, и потом она его на тот свет и отправила.

– Каким же это манером?

– Да никаким!

– Что же, однако, было?

– Да ничего не было. «Мы, говорит, нашли, что нам не нужно на себя никаких обязательств и иметь семью тоже не надобно». Решили остаться друзьями по своей вере, и довольно с них.

– Что за уроды!

– Оглашенные!

– А как же она его уморила?

– Ничего никто не знал. Вдруг она приходит домой бледная и ничего не рассказывает, а потом оказалось, что он умер.

– Вот и раз!

– Да. Дитя какое-то бедное такую заразность в горле получило, что никто его в доме лечить не хотел, а он по примеру брата пошел и для других все о болезни списал, а сам заразился и умер.

– Очень она убивалась?

– Не знаю, как сказать, – точно каменная. Мать говорила: «Что же, все твой грех знают: если ты бога не стыдилась, так уж людей и стыдиться не стоит, – иди простись с ним, поцелуй его во гробе. Тебе легче будет». А она тут только зарыдала и на плечи матери вскинулась и говорит: «Мамочка! Я с ним уже простилась…»

– Призналась?

– Да; «когда, говорит, он уходил туда, я его живого поцеловала; прости мне это».

– Значит, всего-навсего и было, что раз один поцеловала?

– Так она сказала.

– Ну, а это-то… про что она раньше-то еще сознавалась?

– Что такое?

– Ну вот, что вы рассказывали…

– Ах, это про родительный в неопределенном наклонении?

– Да.

– А это так и осталось в неопределенном наклонении.

– Как же это так вышло?

– Так, совсем ничего не вышло.

– Значит, вы тогда на нее всё наврали?

– И вовсе не то значит, а значит только то, что я ожидала правильно, чего следует по сложению всех вероятностей, а у них все верченое, и «новую жизнь» она в себе, оказывается, нашла по божеству, как будто Христос их соединяет в одних вечных мыслях. Подумай только, как сметь этакое выдумать и такую святость себе приписывать!

Аичка не скоро процедила в ответ:

– Нет, это пустяки, – а откудова только у них берется терпение, чтобы этак жить!

– Ужасть! ужасть!.. Ничем, ничем их из себя не выведешь… Какое хочешь огорчение и обиду – они всё снесут, как будто горе земное до них совершенно и не касающее!..

– Донимать их, я думаю, как следует не умеют.

– Это может быть.

– Нет, наверно!

– А ты что бы им хотела?

– На сковородку бы их босыми ножками да пожаривать.

– Вот, вот, вот! Ну, так, говорят, будто это жестокости.

Аичка ничем не отозвалась. Или она засыпала, или, может быть, стала думать о чем-то «в сторону».

XV

Марья Мартыновна встала, куда-то прошлась и опять села на место.

В это время Аичка вздохнула и, по-видимому как будто ни к тому ни к сему, промолвила:

– Словесницы бесплодные!

Марья Мартыновна поняла, к чему это, и подхватила:

– Да, уж именно! Другая какая-нибудь… этакая простой души – живет, и втихомолочку чего только она ни делает, и потихоньку во всем на духу покается, и никто ничего не знает, а эти – что ступят, то стукнут, а потом вдруг лишатся всякого счастья и впоследствии коротают век не для себя, а сами остаются в неопределенном наклонении… Нет, ты мне этот постанов вопроса реши: что с ними делать, чтобы их вывести?

Но Аичка снова молчала, и Марья Мартыновна опять сама заговорила:

– Ну, пускай так, как ты говоришь, что не знают, что с ними делать, я с этим с тобою согласна; но отчего же они такие особенные, что ни слез у них нет, ни моленья и жалобы, а принимают всё, что над ними учинится, как будто это так и надобно?

– Притворяются.

– И я то же думаю! Где же, скажи на милость, только что вышла такая катастрофа, жених умер, а она в тот же день, как его схоронили, села работать и завела еще школу, чтобы даром бедных детей учить. Но только одно хорошо, что хоть ты и говоришь, что с ними не знают, что делать, но и им тоже повадки заводить чту хотят не дают: ей школу скоро прикончили. И заметь, она и тут тоже опять ничего не томилась и не жаловалась.

– Они закоренелые.

– То-то и есть! Что же с ними поделаешь, когда они такие беспечальные? Ей школу прикрыли, а она теперь всем людям чем только может услуживает, и книжки детям раздает, и сама с ними садится где попало читать.

– И этого не надо позволять.

– И было непозволение, становой и из-за книжек приезжал, чтобы всем ее книжкам повальный обыск сделать, но посмотрел книжечки и все ей оставил, да еще начал и извиняться.

«Я, – говорит, – приказание исполнил, а мне самому совестно».

– Вон тебе как!

– Да еще что! Как она ему ответила, что не обижается, и руку свою подала, так он у нее и руку поцеловал и говорит:

«Простите меня, вы праведница».

– А замуж она, стало быть, так уж и не пойдет?

– Мать ее спрашивала: не дала ли она обет, чтобы после смерти первого жениха ни за какого другого не выходить? Она отвечала, что «обета не давала». По-ихнему ведь тоже и обет давать будто не следует. Старуха добивалась, что, может быть, она в разговорах покойнику обещалась ни за кого не выходить? И этого, говорит, нет.

«Ну так, может быть, еще обрадуешь меня, выйдешь замуж?»

И на это тот же ответ:

«Не знаю, мама, но только не думаю».

«Отчего же?»

«Со мной, мама, жить очень трудно».

Сама так и созналась, что с нею жить – ад. А потом в день именин матери такой дар поднесла, что говорит:

«Мамочка! я ваша! я сегодня, в ваш день, решилась и подарила себя служить вам и бедным людям. Я замуж не пойду».

Так и остается и так и живет теперь вековушею. Вместо того, чтобы народить своих детей да их в ласке нежить и им свой остаток капитала передать, она собрала опять беспортошную детвору, да одевает их, да поет им про лягушку на дорожке.