Выбрать главу

Ему, обнаружившему в «Приглашении на казнь» Набокова чудесное тайное послание обреченному Цинциннату и расшифровавшему эту анаграмму («Смерть мила – это тайна»)[4], было очевидно, что «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется на том свете, где участь покойника нам неведома и, быть может, совсем не покойна» («Скорость и старость»). В этом его умении усомниться в заурядной правде и увидеть иную истину за пределами текста и жизни и кроется объяснение того, что, вопреки всему сказанному признанными Барабтарло никуда не годными теоретиками от литературы, по отношению к нему самому смерть автора как метафора бессмысленна и безвкусна. Он жив и отныне будет жить в своих научных трудах, поэзии и в этом небольшом, изящном, чуть припозднившемся издании. Но припозднившемся ли? В том, что череда belles-lettres, то есть лишь Барабтарло присущей тонкости «изысканных сочинений», следует за стройным рядом его прославленных разысканий о Набокове, Пушкине, Данне, Августине, Шестове, немецких романтиках, есть своя художественная логика. Мысль, изреченная им в исследовательских высказываниях, в его рассказах звучит мудрее, пронзительнее, нежнее. В обоих случаях она нащупана мощным интеллектуальным зондом и порождена необычайной силы сердечным движением, но в литературном творчестве Барабтарло спрятан еще один секрет – умение взглянуть на мир «особенными глазами», данными человеку свыше. В «Одушевленной Глине» он говорит об этом по отношению к Достоевскому, в «Английском междометии» – применительно к Пушкину, в эссе о Набокове – к Набокову.

Герои рассказов Барабтарло тоже обретают этот дар, но лишь тогда, когда воспользоваться обретенным им уже не с руки. В «Начале большого романа» умирающий дядя главного героя – то ли удачливый пушкинист, то ли поэт от Бога – вглядывается вглубь и вширь и примечает чудесное (на что и нам, читателям, полагается обратить внимание пусть не сразу, но при вдумчивом разборе). В «Лицах и исполнителях» не благополучный литератор Хилков оказывается наделенным редким зрением художника, а обрекший себя на заклание поэт. Стихи, которые Холодковский пишет на клочках бумаги накануне подвига, в спешке, не памятны, но зато незабываем Китеж – готовый вознестись вместо падшей Вавилонской башни град праведников, который он разглядел на самом дне российского горя. А в заглавном рассказе сборника Барабтарло напрямую говорит, что нам всем доступно прочтение «полупрозрачного палимпсеста» бытия, однако тяжела «тайна сия». Имеющие очи не могут не стремиться описать постижение человеком сквозящего сквозь тонкую мембрану горнего света, сбрасывания его душой земных оков, принятие им бессмертия, но, как полагает автор, заостривший собственное видение на размышлениях о библейской мудрости, христианском отшельничестве и исповедничестве, а также о Флоренском, Шестове, Успенском, Данне и набоковской метафизике, высказанное при жизни обычно обретает форму истины уже потом.

«Ангел смерти, весь покрытый глазами, нисходит к человеку, чтобы вызволить душу его из тела, и иногда, то есть чрезвычайно редко, он приходит „прежде времени“ и ссужает человеку пару глаз из мириада своих, человек видит нечто на мгновение и часто потом забывает виденное, ибо разум не способен долго хранить то, чего не может переварить», – утверждает Илья Менгден, философ, которого Барабтарло вызвал из небытия, подобно мифическому Делаланду Набокова («Одушевленная Глина»). Эта мысль знаменательна, ибо герои как литературоведческих, так и художественных произведений Барабтарло на короткую память пожаловаться не могут. Забывчивость такого рода была несвойственна и ему самому, знавшему не только с кем он имеет дело (великие предшественники), но и с чем («дар тайнослышанья тяжелый» Ходасевича, возвращенный в пушкинское русло: «отверзлись вещие зеницы»). Его проза – об этом видении, о такого рода воспоминании. Возможно, лишь у Толстого найдется подобие описания смерти, возникающего в «Начале большого романа»: глядя в глаза умирающего, близкий ему, сочувствующий человек получает «мгновенный доступ ко входу в некий еще притвор, где играли светотени и приоткрывалось сверхмыслимое значение всего существенного». Одновременно тот, кто в эту минуту отходит, ощущает совсем иное: возвращение к пережитому в детстве расставанию с близкими и тем самым перехода на новую ступень духовного опыта:

…а умиравший понимал, проникая в сознание другого человека сузившимся до немыслимой глубины резкости взором, эту смесь любопытства, страха, участливого волнения и самосохранительного отстранения в глазах смотревшего на него, и, когда они чуть заблестели и, моргнув, быстро опустились, он медленно закрыл свои, продолжая, однако, видеть и наклонившегося над ним племянника, и календарь на стене под часами, с красным почему-то числом, и машущий всей своей густой массой платан в окне, и в глухом углу санаторного сада двухместную деревянную качалку, похожую на гигантское пресс-папье, и себя четырехлетним мальчиком, одиноко сидящим в ней, в рубашке в красную и синюю клетку и сандалиях с дырочками, и беззвучно плачущим в такт раскачиванию, и ровный шум зажженных газовых горелок за головой, и каких-то двух озабоченного вида молодых людей в белых халатах, без слов совещавшихся по правую руку. Один вскоре ушел, другой с серьезным, но ласковым видом подошел к изножью постели. Потом мать дотронулась губами до его лба, проверяя, нет ли жара, и отстранилась, а его подняли и повели по открытой лестнице на обследование на четвертый этаж, в сопровождении сестры милосердия и еще кого-то. Под мышкой у него была овальная коробка засахаренной клюквы, принесенная родителями, в руке стаканчик с лесной земляникой, на душе покойно.

вернуться

4

Барабтарло Г. А. Сочинение Набокова. С. 136–137.