Выбрать главу

Загадочнейшее перемещение из земной жизни в вечную совершено в четырех предложениях, которые не просто перетекают от взора к взору и от настоящего к прошедшему, но и побуждают нас подниматься вслед за героем по лестнице сложносочиненных прямых дополнений на «четвертый этаж» – некое метафизиче-ское пространство уже вне времени, но еще в пределах благодарной, держащейся за любимые образы памяти. При этом слова «племянник», «календарь», «сандалии», «клюква», «земляника» выступают как признаками конкретного бытового ряда, обращенного к семейному кругу, детским впечатлениям, любимым вкусам и запахам, так и языковым единством – рассеянной по полю отрывка аллитерацией, сопричастной «заклинательному икосу» читаемой о. Дмитрием заупокойной молитвы, «земля еси и въ землю отыдеши», а также его мыслям о ней: «Земля. Все существенные слова – неизвестного происхождения».

Стоит ли говорить, что этот пассаж, как и неисчислимые другие, должен охладить критика, считающего, что, достигнув научных высот, Барабтарло стал писать свою прозу потому, что «понял, как это надо делать», перенял «приемы», «заразился» у Набокова или Пушкина. Действительно, и его «Сверкающий обруч. О движущей силе у Набокова» (2003), и «Сочинение Набокова» (2011) и «Я/сновидения Набокова», и предшествующие им монографии на английском, «Phantom of Fact. A Guide to Nabokov’s Pnin» (1989) и «Aerial View. Essays on Nabokov’s Art and Metaphysics» (1993), повествуют о том, как следует вдумываться в художественный текст, видеть его внутреннее устройство, – и, далее, о воспитании Набоковым своего, остроглазого и вдумчивого читателя. Но лишь в «Полупрозрачном палимпсесте», «Лицах и исполнителях», «Начале большого романа», «За надлежащей подписью» и «Одушевленной Глине» мы найдем не размышления критика о завораживающей прозе предшественника, а череду свершившихся, совершенно новых и неотъемлемых от восприятия, манеры высказывания, воображения и веры этого (не иного!) писателя литературных фактов. Даже производный, на первый взгляд, от Мелвилла «Ахавъ и плотникъ» оказывается взращенным на подлинном теософском субстрате. Нога неистового капитана, которую вытачивает из китовой кости озадаченный мастеровой, воплощает как навлеченную дикой страстью болезненную утрату, так и иную, внеземную, телесность: «И если я до сихъ поръ чувствую боль въ моей искромсаной ногѣ, хоть она теперь давно ужъ разложилась на составныя части; то отчего тогда, плотникъ, нельзя чувствовать всегда жгучую адскую муку и безъ тѣла? А!»

Возражать автору post mortem – не первая, но скорее крайняя необходимость, с которой сталкивается критик, утративший возможность продолжить едва начатый разговор. Мой сын повзрослел и прочел «Моби Дика», а впечатления той встречи, застывшей навсегда в хрустальной синеве нью-йоркского зимнего вечера, все еще напоминают о себе, мучая меня давешними наивными вопросами – «о чем ваши рассказы? о чем вы сейчас пишете?». Так вот о чем. Помимо старости и смерти, проза Барабтарло повествует об утрате родины и ее возвращении или, скорее, взращивании, как взращивают спасенный с погибающего дерева живой черенок, в сохраненной навсегда речи, живом языке. Говорит она и о правде единственного слова – таком, как «воронка», в рассказе о подрывателях мавзолея («А вы не боитесь, что воронка обернется <…> в мужеском, так сказать роде?»). А еще большую роль в этих филигранных повествованиях играет многозначность имени. Ее нельзя не заметить в отвечающем Толстому «Полупрозрачном палимпсесте», когда узнанный железнодорожным служащим Евстафий становится вдруг Астапием, или когда один из убийц В. Д. Набокова, Петр Шабельский-Борк, оборачивается Бартошевским в рассказе «За надлежащей подписью». Как в «Ассистенте режиссера» Набокова, так и в эпилоге «Лиц и исполнителей» Барабтарло возникает убитый чекистами Евгений Миллер: «однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда»[5].

вернуться

5

Набоков В. В. Другие берега. Автобиография // Набоков В. В. Собр. соч. американского периода / Сост. С. Ильина и А. Кононова. Т. 5. СПб.: Симпозиум, 1999. С. 335.