Выбрать главу

Позже я познакомился и с Жулио. Полукровка с улыбчивыми, не внушающими доверия глазами, он жил в задней части дома вместе с остальными слугами. Его пьянство было вечной темой для шуток, и вскоре я понял, что особенных неприятностей оно причинить не может. Обычно Жулио напивался по выходным, и часто поздним вечером в пятницу, субботу или воскресенье его жена-африканка выбегала во двор главного дома, одинокая и испуганная, и начинала метаться под окном в своем сползшем с плеча африканском платье, все время заглядывая внутрь, чтобы проверить, не утихомирился ли ее пьяный муж. Это продолжалось до сумерек. Потом включался генератор, и все погружалось в его урчание. В неверном электрическом свете вещи меняли свой облик, кризис проходил, и наутро в помещениях для слуг снова царил покой, а вечерние страсти оказывались забытыми.

Но для дочери Жулио пьянство отца не могло быть таким уж смешным. Доверчиво и откровенно она рассказывала о том, как они с родителями живут в своих двух комнатах. Она сказала мне: "Когда отец напивается, он бьет маму. Бывает, что и меня тоже. Иногда так сильно, что я потом не могу спать. Тогда я хожу по комнате туда-сюда, пока не устану. Иногда я хожу всю ночь". И каждый вечер после этого, ложась в постель, я вспоминал о маленькой служанке в задней части дома. В другой раз она сказала: "Каждый день мы едим одно и то же". Тогда я так и не понял, жаловалась она, хвасталась или просто знакомила меня с одним из здешних обычаев. В первое время после приезда, пока местные жители не научили меня иначе относиться к африканским девушкам, я продолжал беспокоиться о дочери Жулио, представлять себя на ее месте и гадать, как же она при всей той любви к культурности, которую я в ней замечал, мирится со своей жизнью в этой глуши.

Конечно, это была не совсем глушь. Все эти на первый взгляд неосвоенные просторы были давно нане-сены на карту и поделены на участки; сев в машину и отправившись в путь по здешним грязным дорогам, мы через каждые тридцать минут проезжали мимо усадьбы, более или менее похожей на усадьбу Аны. Все хозяйские дома были похожи друг на друга: ровные стены из белого бетона, вокруг первого этажа веранда, увитая бугенвиллеей, позади пристройки для слуг. Однажды в воскресенье, вскоре после нашего прибытия в Африку, мы поехали на ленч к кому-то из соседей Аны. Это было важное мероприятие. На песчаной площадке перед домом стояли забрызганные грязью джипы, лендроверы и другие машины с четырехколесным приводом. На чернокожих слугах были застегнутые у горла белые ливреи. После коктейля люди разделились согласно своим вкусам: кто-то уселся в столовой за большим столом, кто-то - за маленькими столиками на веранде, в тени густых побегов старой бугенвиллеи. До этого я не представлял себе, что там будут за люди и что они обо мне подумают. Дома Ана не говорила о предстоящей поездке, и, по ее примеру, я тоже не поднимал этой темы. Теперь я заметил, что не вызываю у гостей особого интереса. Они отнеслись ко мне со странным равнодушием. Я ожидал какого-то признания моей исключительности, но ничего подобного не было. Некоторые владельцы здешних имений, похоже, вообще ни с кем не вступали в беседу, словно из-за жизни в уединении у них атрофировалась эта способность. За столом они просто сидели и ели - муж рядом с женой, не молодые и не старые, люди без возраста; ели молча, не глядя по сторонам, очень спокойно, как у себя дома. Под конец трапезы две-три женщины из числа гостей подозвали слуг, переговорили с ними, и через несколько минут те вынесли им добавочные порции еды в бумажных пакетах, которые полагалось взять с собой. Видимо, таков был местный обычай. Может быть, эти гости приехали издалека и рассчитывали перекусить остатками ленча, добравшись домой.

В расовом отношении состав гостей был смешанным: я видел людей с цветом кожи всех оттенков, от абсолютно белого до темно-коричневого. Некоторые из них были такими же смуглыми, как мой отец; возможно, еще и поэтому они как будто бы сразу приняли меня за своего. Потом Ана сказала: "Они не знают, что о тебе думать". В стране были и другие индийцы; в этом смысле ничего исключительного во мне не было. Мои соотечественники нередко попадались среди местных торговцев. Они держали дешевые лавки и жили своей жизнью, не смешиваясь с остальным населением. Было еще крупное, давно сложившееся сообщество поселенцев из Гоа - они приехали сюда, в Африку, из очень древней португальской колонии на юге Индии и работали клерками и бухгалтерами в государственных учреждениях. Они говорили по-португальски с характерным акцентом. Меня нельзя было принять за выходца из этого круга. Мой португальский был беден, а говорил я на нем почему-то с английским акцентом. Так что люди не знали, куда меня отнести, и не хотели ломать над этим голову. Как выразилась служанка, я был "мужчиной, которого Ана привезла из Лондона".

О тех, кто был с нами на ленче, Ана потом сказала: "Это португальцы второго сорта. Таково их официальное определение, и так они думают о себе сами. Они второго сорта, потому что у большинства из них были африканский дед или бабка, как у меня". В ту пору даже португальцы второго сорта занимали довольно высокое общественное положение; я видел, как за ленчем они ели, не поднимая глаз, и точно так же, не поднимая глаз, они упорно наживали деньги в колониальном государстве. До его краха оставались считанные годы, но тогда устоявшийся колониальный порядок казался всем незыблемым, как скала. И именно в этом мире меня впервые в жизни безоговорочно приняли за своего.

В те дни мы с Аной больше всего любили друг друга. Я любил ее - в комнате, раньше принадлежавшей ее деду и ее матери, под окном, за которым трепетала мелкая листва дождевого дерева, - за то, что благодаря ей я счастливо вырвался на свободу, избавился от своих страхов, почувствовал себя настоящим мужчиной. Любил, как всегда, серьезность ее лица в такие минуты. В ее волосах, как раз над виском, был маленький завиток. Я видел в этом завитке напоминание о ее африканских предках и любил ее за это тоже. И однажды я вдруг сообразил, что за всю прошлую неделю ни разу не вспомнил о своем опасении потерять язык, онеметь, о своем ужасе перед грозящей мне утратой дара речи.