— Значит, ты помогал мошенникам? — спросила она. Похоже, ей это понравилось.
— Ну да. Я не думал, что начальство когда-нибудь узнает. В этой конторе столько бумаг. Можно состряпать любое дело против кого угодно. Между прочим, у директора колледжа на меня зуб. Он хотел, чтобы я женился на его дочери.
Девушка сразу поняла, что к чему. Мне не пришлось больше ничего объяснять: она сама сделала необходимые выводы. И сказала:
— Я попрошу дядю устроить демонстрацию. Дядя, демонстрация — толпа неполноценных, размахивающих своими грубыми флагами и выкрикивающих мое имя перед дворцом и секретариатом. Я сказал:
— Нет-нет. Пожалуйста, не надо демонстрации. Она принялась настаивать. Мой рассказ задел ее за живое. Она сказала:
— Он умеет завести народ. — Она употребила английское слово.
Мысль о том, что меня будет защищать подстрекатель неполноценных, была невыносима. К тому же я знал, что после всех страданий, которые я причинил отцу, этот удар убьет его. Именно тогда, зажатый между девушкой и директором колледжа, между подстрекателем и угрозой тюремного заключения — очутившись, как говорится, меж двух огней, — я и начал думать о побеге. Я подумал, что могу найти убежище в знаменитом городском храме. Как дед. В этот момент наивысшего самоотречения я бессознательно вернулся к образу действий своих предков.
Я стал тайком готовиться к уходу. Особых приготовлений мне не потребовалось. Труднее всего было наголо обрить голову. И вот однажды, встав спозаранку, как принц Будда, задумавший покинуть отцовский дворец после очередного кутежа, я вышел из дома отца и, одетый как представитель своей касты, босиком и голый до пояса, отправился в храм. Мой отец никогда не носил обуви. Я же всегда носил ботинки, снимая их только по случаю, в дни религиозных праздников, и кожа на подошвах моих ног была мягкой и тонкой, не то что у отца. Скоро мои подошвы стали очень чувствительными, и я с тревогой подумал о том, что будет, когда взойдет солнце и булыжники, которыми вымощен двор перед храмом, накалятся как следует.
Как и мой дед много лет назад, в течение дня я перемещался по двору вслед за тенью. После вечерней молитвы мне предложили еды. Потом, дождавшись удобного момента, я объявил себя нищенствующим монахом и попросил у браминов убежища, заодно сообщив им о своем происхождении. Я не пытался скрыться. Двор перед храмом был таким же людным местом, как главная улица. Я думал, что чем больше народу меня увидит, чем громче я заявлю о своей жертве, тем меньшая опасность будет мне грозить. Но меня знали немногие, и прошло некоторое время, дня три или четыре, прежде чем о моем побеге в храм стало известно и разразился скандал.
Директор колледжа и чиновники из налогового департамента уже собирались атаковать меня, но тут дядя девушки устроил демонстрацию. Это всех очень напугало. Меня никто не тронул. Вот как, к огромному моему огорчению, преследуемый грустными мыслями об отце и о нашем прошлом, я сделался своего рода знаменем неполноценных.
Это продолжалось недели две-три. Я не знал, куда мне деваться, и не имел ни малейшего представления о том, к чему все идет. Я не представлял себе, долго ли еще пробуду в этом странном положении. Государственные юристы делали свое дело, и я знал, что, если бы не подстрекатель, никакие убежища не спасли бы меня от суда. Тогда у меня появилась идея поступить так же, как когда-то поступил махатма: дать обет молчания. Это соответствовало моему темпераменту и к тому же казалось самым простым выходом. Вскоре слухи о моем обете распространились по всей округе. Бедняки, приходившие в храм издалека, чтобы поклониться божеству, стали задерживаться во дворе, чтобы поклониться мне. Я превратился в святого и одновременно, благодаря подстрекателю, в политическую фигуру.
Моя история стала известна почти так же широко, как история одного юриста из другого штата, выбившегося из низов мерзавца по фамилии Мадхаван. Этот негодяй, вопреки всем традициям и приличиям, настаивал на своем праве ходить мимо храма, когда священники выполняли длинную череду сложных религиозных обрядов. Если при выполнении этих обрядов кто-нибудь совершал даже маленькую ошибку, приходилось начинать все заново. В такие часы неполноценные могли помешать священникам своей болтовней, и их обычно не пускали на улицу, ведущую к храму.
По всей стране только и говорили что о Ганди, Неру и британцах. Здесь же, в штате махараджи, все это мало кого волновало. Наши неполноценные были националистами только наполовину, или на четверть, или еще того меньше. Они боролись главным образом за отмену каст. Довольно долго они устраивали шествия и однодневные забастовки, отстаивая право юриста ходить мимо храма и мое право жениться на дочери их лидера или ее право выйти за меня замуж.
Благодаря этой кампании гражданского неповиновения я мог некоторое время не опасаться директора колледжа и суда, а заодно не. встречаться с девушкой. Но я очень страдал от того, что меня поставили на одну доску с этим юристом. Мне казалось несправедливым, что моя жизнь, основанная на честной жертве, приняла такой оборот. В конце концов, я хотел просто следовать советам великих людей, моих земляков. А капризы судьбы превратили меня в героя тех, кто желал свергнуть моих любимых героев, защищая свои мелкие кастовые интересы.
Три месяца или около того я жил таким образом — принимая дань уважения от посетителей храма, не замечая их подношений и, конечно, ни разу не открыв рта. В общем, это был не самый плохой способ убивать время — во всяком случае, вполне подходящий для меня. Кроме того, в моем положении обет молчания оказался как нельзя более кстати. Я не представлял себе, чем все кончится, но вскоре это перестало меня волновать. Добровольно лишившийся дара речи, порой я даже испытывал приятное чувство отстраненности от мира я точно парил в воздухе, не привязанный ни к кому и ни к чему. Иногда минут на десять-пятнадцать или больше я забывал обо всех своих бедах. Иногда я вообще забывал, где нахожусь.
И тут во дворе храма появились знаменитый писатель со своим другом в сопровождении директора колледжа, и моя жизнь снова круто переменилась.
Директор колледжа был еще и главой издательства, выпускавшего туристическую литературу, и потому иногда показывал самым уважаемым гостям местные достопримечательности. Он бросил на меня взгляд, полный ненависти, во мне сразу ожили все прежние тревоги, — и хотел было пройти мимо, но друг писателя, мистер Хакстон, спросил, кто я такой. Раздраженно и пренебрежительно махнув рукой, директор ответил: "Никто, никто". Но мистер Хакстон не удовлетворился этим и спросил, почему люди делают мне подношения. Директор сказал, что я дал обет молчания и не нарушаю его уже около ста дней. Писателя это очень заинтересовало. Директор заметил интерес именитого гостя и, как это свойственно людям его типа (и как полагалось хорошему работнику туристической службы махараджи), начал говорить вещи, которые старому писателю и его другу хотелось услышать. Он уперся в меня своим тяжелым ненавидящим взглядом и стал распространяться о моем знатном происхождении и о моих предках-священниках. Потом он стал распространяться о моих собственных ранних успехах и блестящих перспективах, которые передо мной открывались. И от всего этого я якобы отказался, чтобы жить аскетом во дворе храма, питаясь только от щедрот паломников.
Меня напугал этот неожиданный панегирик. Мне показалось, что директор задумал какую-то пакость, и во время его речи я смотрел в сторону с таким видом, будто не понимаю языка, на котором он говорит.
Четко произнося каждое слово, директор сказал:
— Он боится суровой кары в этой жизни и в следующей. И у него есть на то причины.
— Что вы имеете в виду? — спросил писатель. Он сильно заикался.
— Разве все мы не расплачиваемся ежедневно за свои прошлые грехи и не зарабатываем себе наказание на будущее? — ответил директор. — Разве в эту ловушку не попадает каждый человек? Во всяком случае, свои собственные неприятности я могу объяснить только этим.
Я слышал обвинение в его голосе, но не повернулся, боясь встретиться с ним глазами.
На следующий день писатель и его друг пришли снова, теперь уже без директора. Писатель сказал:
— Я знаю, что вы поклялись молчать. Но не могли бы вы написать ответы на несколько вопросов, которые я задам? — Я не кивнул и не сделал никакого другого жеста, выражающего согласие, но он попросил у своего друга блокнот и написал в нем карандашом: "Вы счастливы?" Этот вопрос имел для меня смысл, и я взял блокнот с карандашом и написал с абсолютной искренностью: "Внутри моего молчания я чувствую себя свободным. Это и есть счастье".