Было еще несколько подобных вопросов. В общем, дело пошло легко, стоило только начать. Ответы сами приходили мне в голову, и я даже стал получать от нашего общения удовольствие. Я видел, что писатель тоже доволен. Он сказал своему другу громким голосом, словно мое молчание означало, что я вдобавок еще и глухой: "По-моему, это немного напоминает случай с Александром и брамином. Ты знаешь эту историю?" Мистер Хакстон сердито ответил: "Нет, не знаю". В то утро у него были красные глаза и раздраженный вид — может быть, из-за погоды. Солнце палило вовсю, и от выбеленных камней двора поднимался жар. Писатель сказал с легким злорадством, совсем не заикаясь: "Ну и ладно". Потом повернулся ко мне, и мы еще немного побеседовали с помощью блокнота.
Под конец беседы я почувствовал, что сдал экзамен. Я знал, что молва о нашей встрече разойдется достаточно широко и что внимание, проявленное к моей особе великим писателем, не позволит директору и остальным чиновникам причинить мне вред. Так оно и вышло. Собственно говоря, писатель еще не успел уехать, а меня уже начали превозносить. Как и невезучему директору колледжа, им всем пришлось сказать обо мне по нескольку хвалебных слов.
Спустя какое-то время писатель выпустил свою книгу. Потом стали появляться другие заграничные гости. Вот каким образом, пока за пределами нашего штата все сильнее разгоралась борьба за независимость, у меня сложилась своего рода репутация — скромная, но тем не менее вполне реальная — в среде иностранцев, занимавшихся интеллектуальными и духовными исканиями.
Я уже говорил, что выйти из своей новой роли мне так и не удалось. Сначала мне казалось, что я сам поймал себя в сеть. Но очень скоро я убедился в том, что эта роль мне подходит. Я все больше и больше сживался с нею и в один прекрасный день понял, что благодаря цепочке случайностей, попадая, точно во сне, из одной немыслимой ситуации в другую, всегда действуя лишь под влиянием момента и желая только перестать быть рабом без всякого ясного представления о том, к чему это может привести, я вернулся к образу жизни своих предков. Это открытие поразило меня и исполнило благоговения. Я почувствовал, что тут не обошлось без вмешательства высшей силы и она указала мне истинный путь.
Мой отец и директор колледжа думали иначе. Для них — несмотря на то, что директору приходилось постоянно восхвалять меня по официальным причинам, — я был навеки опороченным, падшим аристократом, а моя жизнь — насмешкой над жизнью подлинных святых. Но мне не хотелось перед ними оправдываться. Они с их осуждением были далеки от меня.
Через некоторое время я понял, что мне пора как-то упорядочить свою жизнь. Я не мог больше оставаться при храме. Надо было каким-то образом наладить самостоятельное существование и разобраться в своих отношениях с девушкой. Избавиться от нее было не проще, чем избавиться от моей новой роли. Бросить ее значило усугубить свою вину перед ней; к тому же я по-прежнему вынужден был считаться с ее дядей. Я не мог попросту извиниться перед всеми и вернуться к своему старому образу жизни.
Все последние месяцы она так и жила при мастерской, в маленькой комнатке на складе, забитом изваяниями божеств и белыми мраморными двойниками местных знаменитостей. С каждым днем наша связь, о которой знал уже весь город, становилась все более прочной, и с каждым днем я все больше стыдился ее. Я стыдился этой девушки так же сильно, как мои отец с матерью, директор и вообще люди нашего слоя стыдились меня. Этот стыд всегда был со мной, он маячил маленьким облачком где-то на границе моего сознания как неизлечимая болезнь, мешал мне радоваться жизни и получать удовольствие от своих маленьких побед (еще одно упоминание в книге, еще одна журнальная статья, еще один титулованный гость). Я начал — хотя это звучит довольно странно — находить утешение в собственной меланхолии. Я лелеял ее и растворялся в ней. Меланхолия стала такой неотъемлемой частью моего характера, что порой я надолго забывал о ее причине.
И так наконец я обзавелся своим домом и своей семьей. В одном отношении мне повезло. Все считали, что я уже женат на той девушке, поэтому дело обошлось без брачной церемонии. Не думаю, что я смог бы через это пройти. Моя душа не вынесла бы такого кощунства. Втайне от всех, в глубине души я дал себе клятву полового воздержания, брахмачаръи. Как махатма. Но, в отличие от него, не сдержал ее. Мне было очень стыдно. И наказание не заставило себя ждать. Скоро я заметил, что моя сожительница беременна. Ее беременность, разбухший живот, это изменение и без того непривлекательного тела мучили меня, и я отчаянно не хотел признавать очевидное.
Когда родился малыш Вилли, меня беспокоило только одно: насколько он окажется похож на неполноценного. Любой, глядя, как я склоняюсь над младенцем, решил бы, что я смотрю на это крохотное существо с гордостью. На самом же деле все мои мысли были обращены внутрь, и сердце мое падало.
Позже, когда он стал подрастать, я иногда наблюдал за ним, не говоря ни слова, и чувствовал, что вот-вот заплачу. Я думал: "Бедный, бедный Вилли, что я с тобой сделал! За что я наложил на тебя это пятно?" Л потом я думал: "Не глупи. Он — не ты и не из таких, как ты. Достаточно взглянуть на его лицо.
Ты не наложил на него никакого пятна. То, что он получил от тебя, растворилось в его более обширном наследии". Но какая-то маленькая надежда на него жила во мне всегда. Например, иногда я видел кого-нибудь из нашего слоя и думал: "Он ведь похож на Вилли. Прямо копия маленького Вилли". И с надеждой, стучащей в сердце, я возвращался домой, чтобы посмотреть на него, и с первого же взгляда убеждался, что обманул себя в очередной раз.
Все это были мои личные переживания. Я прятал их за своей меланхолией и ни с кем ими не делился. Даже не знаю, что сказала бы мать Вилли, узнай она о них. После рождения сына она вступила в пору какого-то отталкивающего расцвета. Она словно забыла о сути моей жертвы и стала гордиться своим домом. Жена одного английского офицера учила ее составлять букеты (это было до провозглашения независимости, и у нас в городе еще стоял британский гарнизон); кроме того, она брала уроки кулинарии и домоводства у своей знакомой из парсов. Она пыталась развлекать моих гостей. Я сгорал со стыда. Помню один ужасный случай. Она накрыла стол новым способом: на дополнительную тарелочку рядом с прибором каждого гостя положила полотенце. Мне показалось, что это неправильно. Я никогда не читал о полотенцах на обеденном столе и не видел их ни в одном иностранном фильме. Она уперлась. Она твердила какое-то слово вроде «serviette». К тому времени она уже отвыкла защищаться в наших спорах и вскоре начала говорить всякие глупости о моих предках, которые-де ничего не понимали в современном домоводстве. Все это тянулось до прихода первого гостя (француза, писавшего книгу о Ромене Роллане, которого в Индии все обожали, потому что он, по слухам, восхищался махат-мой), и я был вынужден спрятаться за свою меланхолию и просидеть весь вечер с этими полотенцами на столе.
Вот какой, в общих чертах, была моя жизнь. Представь, какое глубочайшее отчаяние, какое отвращение к себе охватили меня, когда — при всем том, о чем я уже говорил, и несмотря на мои попытки соблюсти обет брахмачаръи, который я считал чрезвычайно важным, — мать Вилли забеременела во второй раз. Теперь она родила девочку, и теперь я уже не мог обманывать себя. Девочка оказалась вылитой матерью. Это было словно наказание свыше. Я назвал девочку Са-роджини в честь поэтессы, боровшейся за национальную независимость. Я надеялся, что судьба моей дочери хотя бы отчасти повторит судьбу этой поэтессы — знаменитой патриотки, которая сумела заслужить у людей восхищение, несмотря на свое общепризнанное уродство.
Вот какую историю поведал Вилли Чандрану его отец. Это заняло примерно десять лет. Разные вещи нужно было говорить в разное время. Вилли Чандран успел вырасти, пока рассказывалась эта история.