Лида выслала документы авиапочтой и была зачислена на исторический факультет. В конце августа она приехала в Ленинград. Мама приготовила хороший обед, а после обеда мы с Лидой (и ее чемоданами) поехали в университет.
— Посмотри, какая Нева широкая, красивая, — сказал я, когда трамвай въехал на Республиканский мост.
— Чудо! — сказала она. И, переведя взгляд на меня: — Почему ты был так уверен, что я соглашусь пойти на истфак?
Я повел речь о том, какая прекрасная наука история. Лида не прерывала меня, но я чувствовал, что категорический тон моей телеграммы задел ее самолюбие. Действительно, нельзя было так, с ходу… Но конечно, мы оба знали, что главное-то заключалось не в том, что история хорошая наука, а в том, что нам нужно быть вместе…
— Я только потому согласилась, — сказала она, — что, может, потом удастся перейти на филфак.
— Конечно! — с жаром одобрил я. — Это совсем несложно…
Лида получила направление в общежитие. Оно было недалеко от главного здания университета — насколько помню, во флигеле филологического факультета. Тут же, на набережной. Я дотащил до него оба Лидиных чемодана и сунулся было за ней в комнату, куда ее направили, но девица, стоявшая там в комбинации и мывшая голову над дымящимся тазом, подняла визг на весь Васильевский остров. Поставив чемоданы у двери, я выскочил в коридор.
Вскоре Лида вышла ко мне и сообщила:
— Комната на восьмерых. В шкафу почти нет места для моих вещей. Ну, ничего. — Она улыбнулась несколько растерянно. — Ты завтра придешь?
— Приду утром, к десяти, — сказал я. — Пойдем смотреть Ленинград.
Мое общежитие было на набережной Красного Флота в старом двухэтажном особнячке (кажется, под номером 63). Большие светлые комнаты с лепными потолками смотрели на Неву. Мне, однако, выпала полутемная комната № 2 с окном во двор, на первом этаже. Вероятно, в прежней жизни она служила комнатой для прислуги.
Когда я впервые пришел в общежитие, в этой комнате был лишь один жилец — среднего роста, длинноволосый, с рыжинкой человек странного вида в пенсне. Он не выглядел студентом. Или быть может, походил на дореволюционного «вечного студента». Звали его Петр Максимович Максимов. Он стоял у стола над кучкой маленьких пятнистых яблок и ел их одно за другим. И мне предложил. А у меня был с собой кулек с сушеным инжиром, привезенным из Баку. Я развернул кулек перед Максимовым: ешьте, мол.
— А что это? — спросил он.
— Инжир.
— Инжир? Ага. Иностранный жир, значит.
Я засмеялся, думая, что он шутит. Но он не шутил. Он вообще был очень серьезный, глубокомысленный. Мы сели за стол, Петр Максимович рассказал о себе. В Чувашии, в райцентре Шихазаны, он преподавал в школе рисование, и все шло хорошо, женился даже, правда, ненадолго, — но вдруг ощутил нехватку образования и подал на живописный факультет Академии художеств. Конечно, его не приняли: слабовато рисовал. И он — вроде меня — переметнулся на искусствоведческий. Теперь уже на третьем курсе.
— А ты чего так рано приехал? — спросил Максимов. — Занятия в академии начнутся первого не сентября, а октября.
— Знаю. Так получилось. Да и место в общежитии надо же занять.
— Тут в комнате пока только я и Фалек. Я в Публичку кажный день… каждый день езжу. Ты читал Шопенгауэра?
— Нет.
— Надо читать, — строго посмотрел на меня странный чуваш Максимов.
Я занял койку между его койкой и окном. Третью занимал Фалек — я познакомился с ним дня через два. Александр Фалек, брюнет с синими от бритья жестких волос щеками, носил шляпу и черно-желтое кашне. Выражение его лица было не то чтобы высокомерным, но — холодно-отстраненным, оно как бы отражало постоянную готовность Фалека постоять за себя. Да он и был борец за идею, можно даже сказать — страстотерпец.
Фалек минувшей весной окончил пятилетний курс живописного факультета и представил в качестве дипломной работы большую картину «Академик Павлов и его ученики». Госкомиссия, однако, ее не приняла: картина была написана странно, напоминала пестрый ковер или, скорее, мозаику. Лица и фигуры состояли как бы из разноцветных кристалликов. Фалеку предложили написать дипломную картину наново — в общепринятой соцреалистической традиции. Он отказался, сославшись на то, что придерживается метода живописной школы Филонова. Этого художника академические деятели на дух не переносили. Фалека лишили диплома и исключили из академии с убийственной формулировкой: «формализм». Почему-то считалось, что формализм, то есть особое внимание к форме художественного произведения, непременно наносит ущерб содержанию. Ну, а содержание, естественно, обязано отражать передовую, единственно верную теорию. Обвинение в формализме, таким образом, закрывало художнику официально разрешенные пути к творчеству, к участию в выставках etc.