Прекрасен синий Печенгский залив, подернутый легкой рябью. На островке — серой мшистой скале — греются на нежарком солнце тюлени. А может, нерпы? Справа надвигается огромный каменный бок мыса Романова с торчащей из скалы красной головой маяка. И наш катер выходит из залива в распахнувшуюся синюю ширь Варангер-фьорда. Поворот влево. Высаживаемся на бревенчатый пирс мыса Ристи (а точнее — Ристиниеми) — здесь, близ норвежской границы, расположен радиотехнический пост. Десяток краснофлотцев во главе с мичманом Климентием Дулиным круглые сутки слушают море — но пока что шумопеленгаторная станция не отметила ничего, кроме привычного шороха прибоя. А вот десант московских маринистов уж очень непривычен, на нас смотрят с удивлением, а здешний рыжий пес Сайт, не любивший чужих, даже слегка цапнул за ногу Юрия Яковлева и подбирался к Кабакову, но тот не дался. Послушав стихи, обитатели поста угостили нас сытным обедом. Мы вышли из домика-казармы на берег. Серые скалы были изборождены морщинами, а пятна черного мха были похожи на раскрытые в крике рты. Но море немыслимой синевы, благостно освещенное солнцем, смягчало суровый пейзаж. И тут — мы и ахнуть не успели — Никита быстро сбросил одежду и вошел в воду. Купаться за Полярным кругом!
— Ты что, охренел? — крикнул кто-то из нас. — Давай назад!
Никита отмахнулся. И окунулся… И поплыл…
— Какая температура воды сейчас? — спросил я мичмана Дулина.
— Семь градусов.
Он смотрел на Никиту и покачивал головой. Вряд ли он, старый северный служака, видел прежде такое. Из рубки поста высыпали матросы и тоже смотрели, посмеивались. Дулин велел кому-то из них быстренько принести полотенце…
Минуты три продолжалось купанье. Никита вышел из воды — не выбежал, стуча зубами, нет — вышел не торопясь, улыбаясь… Бравада? Да, именно так. Вот такой он был — веселый, победоносный, запрограммированный на сто лет жизни…
Тем ошеломительнее была его внезапная ранняя смерть. Осенью 1986 года Никита Суслович умер от лейкемии. Страшная болезнь скрутила этого сильного 50-летнего человека за какие-то три месяца. Он бурно жил, бесшабашно расходовал свою недюжинную энергию. Ему очень не повезло в семейной жизни. Как говорили его близкие друзья, Никита спалил себя.
Поездки были частые, иногда затяжные, я звонил тебе, ты спрашивала жалобно:
— Папуля, когда ты наконец приедешь?
— Скоро, малыш, — отвечал я. — Очень скоро.
Я всегда к тебе торопился. Ты всегда была мне нужна. Не знаю, надо ли здесь писать, что мы никогда не ссорились. Ты сказала однажды, что ты ненормальная жена: «Обычно жены любят, когда мужей нет дома, а мне нужно, чтобы ты был дома, со мной». А я в ответ: «Мне тоже. Я сижу в кабинете, работаю, но мне нужно слышать, как ты болтаешь по телефону с подругами или шуруешь на кухне».
Тебе становилось все труднее ходить, без палочки ты уже не могла обходиться, но все же мы довольно много ездили. Конечно, в наш любимый Ленинград. Еще там были все живы — и мой двоюродный брат Гриша с Леной, и твой двоюродный брат Миша Листенгартен с Женей, и Юлий Стволинский, друг по флоту. Конечно, летали в родной Баку — там тоже все были живы, и еще ничего не предвещало трагедию января 1990-го. Ездили в Ереван и Тбилиси, во Владимир и Суздаль. Плавали по Волге до Астрахани, и по Волге — Каме — Белой до Уфы. Побывали в Кронштадте: как раз вышел мой одноименный роман, нас пригласили, и привезли, и распродали сотни экземпляров, и выстроилась длинная очередь, я надписывал книги, — наверное, это был мой звездный час…
Ездили с тобой и за границу. Индивидуальный туризм разрешался только в социалистические страны. Мы побывали в Болгарии и Румынии. В сентябре 1976-го приехали в Будапешт.
Ты очень уставала — и физически, и от обилия впечатлений. Но детское любопытство (ты поправляла меня: «любознательность») поддерживало тебя. Столько средневековых соборов, такие огромные музеи. (В Музее изящных искусств мы замерли перед Эль Греко — целых шесть полотен, и какие! От «El Expolio» глаз не оторвать: это запрокинутое к небу лицо Христа, схваченного стражей…)
В Шиофоке слабо плескался о бетонную стенку светло-зеленый Балатон. Мы брали напрокат весельную лодку, и я катал тебя по озеру (по «венгерскому морю»), и ты сказала: «Какая чудная прохлада». Мы разговорились по-немецки с хозяином проката лодок, он, седой коренастый мадьяр в синей тренировке, сказал, что в войну побывал в России, в саперной части. «Никс шиссен!» (дескать, не стрелял!) — пояснил он и засмеялся.
А вечером, за ужином в ресторане «Европа», где играл струнный квинтет (седой смуглый скрипач ходил от столика к столику и спрашивал: «Was wünschen Sie?» — Что пожелаете? Спросил и у меня, я заказал Листа), мы познакомились с немецкой парой наших лет, их звали Ганс и Лора. Ганс поинтересовался, какая болезнь у моей жены, я сказал: «Артроз». А у Лоры артрит, тоже плохо ходит, болят колени, и Ганс возил ее в своей машине в Румынию, в Геркуланум — там хорошие ванны. Теперь они возвращаются к себе домой в Саарбрюккен. Я говорю: и у нас есть хорошие курорты — Цхалтубо, Минеральные Воды… Тут Ганс голубоглазо уставился на меня и говорит: «Я там был». Мы пили белое вино, и он рассказал, что в войну служил фельдфебелем в Luftwaffe, у Рихтгофена, но не летчиком, а в наземной службе. Дошел до Минвод, до Пятигорска, а оттуда отступал (то есть драпал) через Тамань к Ростову, к Харькову, в 45-м в Чехословакии попал в плен «к вашим», но бежал, в Баварии сдался американцам. Теперь он менеджер в крупной компании, выпускающей прокат… Нет, я не чувствовал вражды к голубоглазому фельдфебелю из Саара. Много времени прошло, и оно, время, загасило раскаленный уголь былой ненависти.