Он стал-таки студентом вечернего отделения и через пять лет получил диплом. А дальше дело застопорилось. То ли Иван Алексеевич не захотел помочь, то ли его связи вконец захирели. Колька остался в той же самой лаборатории, но получил повышение – стал учебным мастером. Полгода подыскивал себе другое место, а потом ушел заведующий, и Кольке предложили эту должность. Тут он не колебался ни секунды. Теперь он имел в подчинении семь человек, получал другую зарплату, – впрочем, тоже не слишком большую, – и отвечал за порядком изношенное оборудование. Но вмиг заважничал. Иной раз я заходил к нему на работу с бутылочкой водки или портвейна и видел: Николай Иванович сидит легко, вальяжно, рядом с ним понурый студент, которому адресованы малоприятные слова, что-нибудь вроде: «Ну, вы бы хоть разок для приличия заглянули в учебник. Не считаю возможным поставить вам зачет. Будущий специалист должен иметь серьезные знания. Время требует, поймите, время». Со мной он тоже начал вести себя по-другому. Когда мы выпивали, он меня поучал: «Эх ты, ассистент. Думать надо своей головой. Чем ты там занимаешься?» «Медиевистикой», – напоминал я мудреное для него слово, «…уистика это, – звучало производное от короткого русского слова. – Ясно? Ничего ты так не добьешься. В партию надо вступить. И заняться тем, что перспективу дает.
А так ты своего не возьмешь». Я лишь посмеивался. По мне, как бы там ни шла моя жизнь, лучше спокойно заниматься своим делом, чем биться за начальственные места. А медиевистика… Она хороша тем, что в ней ничего не менялось при очередном повороте линии партии. Она не требовала говорить то, что трудно позволить себе сказать хоть немного уважающему себя человеку. Я смотрел на Колькин убогий кабинет и думал: «Неужели эта жалкая лаборатория хоть чуточку похожа на те юношеские мечты, которые он лелеял? Сколь многого мы хотим от жизни и сколь малым довольствуемся».
В один из визитов я спросил у Кольки: «Ты все насчет партии мне говоришь. Но ты недоволен тем, что творится. Значит, партия виновата. Она же все определяет и направляет. Зачем тогда в нее вступать? Зачем быть в ней?» Колька прямо опешил: «Ты дурак или прикидываешься? Да чего добьешься без партии? Дали бы мне лабораторию, если бы я не был коммунистом? Черта с два! На принцип пойдешь – себя накажешь. Не валяй дурака и вступай. А насчет недостатков… Остается надеяться, что найдутся умные люди. Поправят ситуацию». Сам Колька вступил в партию давно, еще когда служил в полку КГБ.
Меня моя жизнь устраивала. Признаться, я не стремился к роскоши. Хотя и аскетом не был. «Я научился быть довольным тем, что у меня есть. Умею жить и в скудости, умею жить и в изобилии; научился всему и во всем, насыщаться и терпеть голод, быть и в обилии и в недостатке». Это из Послания к Филиппийцам апостола Павла. Завершает он эти слова так: «Все могу в укрепляющем меня Иисусе Христе».
Четыре года спустя я защитил диссертацию. Вскоре меня сделали преподавателем, потом послали на десять дней со студентами в Чехословакию, вслед за тем я побывал на конференции в Крыму. Колька отчего-то воспринимал мои незатейливые успехи с ревностью.
Он вообще становился все мрачнее. Его злили постоянные причитания жены по поводу нехватки денег. А с тех пор, как Тамара начала получать больше него, Колька превратился в угрюмого типа. Когда мы выпивали, жадничал, быстро хмелел и принимался ругать Брежнева. «Распустил страну, – ворчал он брезгливым голосом. – Идиот бровастый. Посмотри, что творится. А почему? Сказать? Страха нет. Вот что плохо. Народ распустился. Нужна крепкая рука. Понимаешь ты своей головой? Рука нужна. Страх нужен. А все с этого началось, с дурака лысого. Любителя кукурузы. Если бы не эти двое… Митя, мы бы тогда жили совсем по-другому. Понимаешь? По-другому. Что мы, недостойны большего?» Я к тому времени успел растерять последние иллюзии. «Коля, – пытался объяснить я, – дело не в Брежневе и не в Хрущеве. Дело совсем в другом. В основах. И то, что мы имеем, рождалось еще до Сталина». «Контра ты, – без всякой злобы произносил Колька. – Может, кого Берия и неправильно посадил, но таких, как ты, стоило сажать». Против этого довода я обычно не спорил. «Все были хороши, – думал я, – и те, кто сажал, и те, кого сажали. Поменяй местами, то же самое было бы». Я относил это и к себе.