Выбрать главу

Труднее всех — русским. Если Красная Армия где-то опять одержала победу, обеда нам нету. Немцы злятся и зло вымещают на нас.

Русских здесь называют Остатками Сталинских Тварей. А сокращенно — ОСТ.

Но немцы уже не те, что были в 43-м. Одни злобствуют люто, другие придавлены страхом.

Раньше, когда мы по цеху стадом бежали к тележкам своим, немцы-рабочие громко смеялись и подгоняли нас криками:

— Шнель, шнель! Лос, лос!

Теперь, когда Красная Армия близится к нам, а эхо разносит по цеху не сыпанину шагов, как было раньше, а шагом единым наши колодки стучат, потому что мы бегаем в ногу теперь, — немцы уже не смеются. Они хмуро глядят из-за прессов. Слушают молча наш грохот колодочный.

Да и мы изменились. Знаем теперь, за что и когда нас они могут убить.

Оттого что мы в страхе всегда, мы к нему притерпелись. Только к побоям привыкнуть, наверно, нельзя…

Есть тут рыжий один из охраны немецкой. Адольф! Этот бьет с наслаждением. Врежет палкой и смотрит, как корчишься ты. А в глазах звериная радость:

— Руссишь швайне, табе горошо?

Этот рыжий Адольф все косился на Тольку Дыбенко. Среди нас Толик самый здоровый и крепкий, и этим не нравился рыжему фрицу. И однажды, без всякой причины, налетел на Дыбенко и стал избивать.

А Толик в фашистскую харю смотрел без боязни. Не кричал и не плакал! И рыжий совсем озверел! Убил бы, наверно, да мастер один помешал. Поднял Толика с пола и в каптерку свою отвел. Теперь Толик на сварщика учится у того мастера…

Мамка родненькая, я молюсь постоянно, чтобы выжить. Две молитвы я знаю теперь. Друг у друга мы научились еще по дороге сюда. Дома учить не хотел, когда ты заставляла. Ты за все меня, мамка, прости…

И прости меня, мамочка родная, если я не вернусь. Не дождусь Красной Армии. Если тут меня палкой прибьют. Или, может, свалюсь от болезни какой. Меня просто пристрелят тогда, а лохмотья мои другим отдадут. В том не будет вины моей, мамка моя…

Как мне стыдно бывает, когда меня бьют. Стыдно мне оттого, что я не могу защититься, а ты смотришь и смотришь… На меня непрестанно все смотришь. На меня и на нас…

Мамка родненькая! Ты икона моя! Ты в синем угаре пролета стоишь над прессами! И муки видишь мои и наши. А может, и плачешь неслышно, как там, у вагона… Я плакать уже не могу: полицаи и немцы повыбили слезы из нас.

Только осталась во мне последняя просьба к Богу:

— Боженька миленький! Я — ОСТ 3468! Сделай так, чтоб меня не убили сегодня! И сегодня, и завтра! И потом! И всегда! Если б ты только знал, как мне хочется жить!..

Лилия Ерохина

Может, было, а может, не было

Может, было, а может, не было; Хочешь плачь, а хочешь пляши… Вся заснежена колким снегом Сердцевина хромой души.
Где-то бродит она закоулками, Не пытаясь уже взлететь, Тихо шепчет себе без умолку: «Разлучить может только смерть».
Не нужны ей ни свет, ни истина, В ледяной степи — миражи, И пути различить немыслимо За сияньем красивой лжи.
Будет мучиться, будет каяться, Ненавидя бездонную высь… А хотела в любви расплавиться, Да попробуй там удержись…

Игорь Харичев

И был вечер, и была ночь

(Глава из романа «Кремлёвские призраки»)

Знаете, что отличает кремлевские коридоры от всех остальных? Особая энергетика. Там страх сконцентрирован. Липкий, тяжелый. Копившийся долгие-долгие годы. Он и прежде многие столетия наполнял сам воздух России. Но лишь в нынешнем веке им напрочь пропитались стены того здания, в котором жил Отец народов, а прежде — Владимир Ленин. И других зданий — тоже.

Этот страх пока часть нашей жизни. Он — везде. Но там, в Кремле — особо. Он подспудно давит на тех, кто сидит в кремлевских кабинетах, кто ходит по кремлевским коридорам. Он диктует свою волю. Я сразу ощутил его присутствие, появившись в Кремле.

Наверно, так было мне уготовано судьбой — придти в это здание через столько лет после Отца народов, после Молотова, после Ивана Алексеевича, его товарищей, сослуживцев, когда уже и страны прежней не было. Придти, столько зная о людях, работавших здесь, о том, что творилось за кремлевскими стенами. Придти, чтобы ощутить присутствие этого страха, наполняющего старые здания, ощутить как некую данность, которой я уже неподвластен.

Иван Алексеевич умер пять лет назад, в восемьдесят восьмом. Я никогда не забуду тот вечер и ту ночь, которые были после его похорон.