— Пока, — ответил Василий и с удивлением ощутил, что ему совсем не противно жить. Первый раз за три месяца.
В подъезде было темно, пахло квашеной капустой и кошками. Василий медленно поднялся по лестнице. Чемодан семь раз повторил «Базя», «Базя», «Базя». Василий почему-то улыбнулся, нащупал кнопку лифта, похожую на обгрызенную бутылочную пробку. «Бутон», — подумал Василий.
Не успел он нажать на «бутон», как двери лифта сердито кашлянули и кряхтя и охая открылись. Из лифта вышла девушка-блондинка. Симпатичная. «Как Светличная в „Бриллиантовой руке“», — успел подумать Василий:
— Извините, вы не подскажете, на каком этаже двести двадцать первая?
— Седьмой, — ответила девушка.
— Спасибо, — сказал Василий и вдруг почувствовал, что счастлив.
— Там направо.
— Спасибо.
— Счастливого пути, — неожиданно сказала Светличная, загадочно улыбнулась и растворилась во тьме квашеных кошек.
И Васю посетила русская нирвана.
Девушку, как выяснилось на следующий день, звали Василиса. Она была из двести двадцатой.
Они расписались две недели назад. На свадьбе были Константэн со своей росомахой, очень, кстати, миловидной женщиной, Гоблин (летчик в отставке по фамилии Оглоблин) и Хомяк с забинтованной рукой, Зинаида с рубенсовской шестерочкой и Макака Михайловна из «стакана».
И я там был. И пил, и текло, и не попало. Зато со всеми, наконец, познакомился. Кроме Рубенса. И услышал вот эту историю. Вот такая вот тантрическая ваджра. Вуаля.
Образно говоря
Одно лето, когда сгорела моя дача, я снимал дом в деревне Пуньки, километрах в двухстах от Москвы. Полдома. А во второй половине дома жили хозяева — Петр Фомич и Зинаида Васильевна Пугаевы.
Деревня Пуньки — тихая, полузаброшенная, в пяти километрах от шоссе, в сорока от железнодорожной станции. Тут, как водится, жили одни старики. Из «дачников-фигачников», как здесь говорят, в тот год был только я. А кому еще охота пять часов трястись на поезде, потом полтора — на попутке (если еще она будет) и затем полтора часа плестись по комариной вырубке вдоль зудящей высоковольтной линии?
Деревня, конечно, очень живописная. Березняк — молоко в изумруде. Синее круглое озеро, прямо как из сказки-мультика. В нем — толстые караси, серебряные и холодные, как будто заиндевевшие. С непроницаемыми лицами бойцов без правил. Пахнущие чем-то древним, холодным и сладким.
Кругом поля, перелески, леса. Теплая пыль проселков. Жирное разнотравье. И голубое небо с алебастровыми айсбергами облаков.
Сами Пуньки — три десятка бревенчатых изб, срубленных еще в сороковых годах прошлого века. Многие заброшены и наполовину сгнили. Избы либо некрашеные, либо зеленые, либо голубые, иссиня-серые. Наличники — белые. Облупленные, в шелухе, похожей на яичную.
Пугаевы уже пожилые. Петру Фомичу, по кличке Попугай, «восимисит». Зинаиде Васильевне, «Попугаихе», или «Зинике», — «семисот с гачком». Т. е. «с гаком».
Петр Фомич — розовый, малорослый, плотный старичок в седом ежике, с пронзительно синими хитрыми глазами и с носом картошкой. Здесь говорят — «кортоплей».
Зинаида Васильевна — высокая, прямая, с тонкими и правильными чертами лица, сероглазая, спокойная, рассудительная, хозяйственная. Никогда не торопится и все успевает.
Петр Фомич — очень общительный, разговорчивый и страстный философ, особенно насчет глобальной политики.
Два месяца я прожил в Пуньках и два месяца ежедневно мы с Петром Фомичом философствовали («хвилософствовали»). Вернее — «хвилософствовал» Петр Фомич, а я был поводом и фоном. Особенно подзадоривал Петра Фомича тот факт, что я преподаю в университете и много ездил по миру, «облапил глобус», как он выражается.
Петр Фомич называл меня по-разному: Училка, Очкан, Лягушка-путешественница, Бегунок, Одиссеюшка и еще много как. Совершенно беззлобно. Просто от любви к яркому, образному слову.
Рассуждал он масштабно и парадоксально. Мир рассматривал как некую коммуналку, между обитателями которой — чисто человеческие отношения. Он говорил: «Китаец» вместо «Китай», «Негр» вместо «Африка», «Мериканец» вместо «Америка». Получалось примерно так:
— Тут какая хвилософия? Мериканец, он что?.. Он Японцу, образно говоря, по заднице атомкой съездил, Японец и стих. Хотел Русскому смазать, а Русский — на дулю тебе: я сам с усам. У нас тоже атомка имеется, вот она, гляди… Курчатов, наш мужик лобастый, бороду-то почесал, бяк-бяк — и готово. Утрись, Мериканец. Плачь, Полосатка. Тот и утерся. А тут еще Ляксеич наш вокруг шарика обмахнул. «Поехали!» — говорит. А что? И поехали. А до того-то еще две русские суки почин учредили. Все это при Хруще было, а Хрущ, конечно, гаденыш еще тот…