Она появилась на берегу, когда прибой понес человека на скалы.
В круговерти дождя и снега огонь угасает.
Вот призрачная фигура слушает сердце парня.
Вот она выпивает из его дыхания минуты жизни.
Вот она снимает с угловатого плеча острую косу.
Но человек слышит настойчивый голос в сознании своем. Осматривается и видит в прибойной полосе бачок с бензином.
И костер разгорается снова, и черный туман пропадает в метели.
На третий день парень засыпает. На четвереньках. Плечом — в камень. Просыпается и растирает суставы.
Гул прибоя превратился в мерный рокот, а на западе проклюнулась синева.
Радость какая!
Если бы желтое небо — циклон повернул на север и вскоре ударит в спину.
А синее небо — это циклон выдохся и стихает. Будем жить!
Будем жить, люди добрые, будем жи-и-и-и-и-ть!
Михаил Садовский
«Тут ветер листа не уронит…»
Вера Чайковская
Прибалтийские сны
Повесть
Ларисе
Ольга выключила телевизор. И что происходит в мире? В какой точке пространства ни окажись — везде показывают одно и то же. Члены парламента, взрослые серьезные дяди, то белые, то черные, то серо-буро-малиновые, ожесточенно тузят друг друга.
Вот и на спокойном прибалтийском курорте экран показывает все те же сцены человеческого безумия, происходящие в этой стране. Не так-то она, видимо, спокойна, как кажется из курортного уголка.
Шарик накаляется, это точно. Ольга по себе чувствовала, что какие-то скрытые энергии начинают прорываться. Выплескиваются наружу. Последний ее живописный цикл…
Она и сама не понимала, как это на нее накатило. Писала залпом, без остановки, словно считывая какие-то давние смутные видения.
Пророки, сивиллы, гадалки. Люди вещих снов, прозревающие веяния судьбы.
Какой-то всплеск неконтролируемых, смутных, но невероятно мощных сил. Да ведь никогда она ни одной сивиллы или пророка не видела. Вспоминались только работы Александра Иванова и Врубеля. Но это ведь не живые, непосредственные впечатления! А ей хотелось, чтобы это обжигало узнаваемостью. Вот она и придала сивиллам и пророкам черты своих немногочисленных родственников, годами сохранявшиеся в ее памяти. Все они, эти родственники, в основном тетушки и дяди со стороны отца, из Харькова, Гомеля, Полтавы, давно уже умерли, а их дети уехали в Израиль или Америку. Это были тишайшие люди, с тихими голосами и неяркими лицами. В детстве они ее часто раздражали. Тетушки, приезжая в гости, шумно восторгались ее «ангельской внешностью» и без конца целовали, что очень ей не нравилось. Глупенькие, добренькие, старенькие тетушки! Большой вальяжный дядя из Гомеля называл ее зайчиком и умилялся ее сходству с отцом.
Ольга героизировала их черты, давала их в ореоле страдания и тайны. Ведь она и в самом деле почти ничего о них не знала. А то, что знала, поражало, — как эти тихие люди смогли пережить такое? У вальяжного дяди, пока он сражался на фронте, немцы убили всех родных. У тетушки, бежавшей из Харькова с двумя детьми-подростками, дети погибли от голода. Другая тетушка ездила на фронт за своим мужем — начальником госпиталя, а после войны долгие годы за ним, безнадежно больным, ухаживала… Их простые, суровые, словно высеченные из камня черты можно было угадать в ее сивиллах и пророках.
Черный и золотисто-огненный боролись на этих ее холстах. Семитский тип боролся со славянским. Причем семитский явно побеждал, как победил он и в Ольгиной внешности. Евреем у нее был только отец. Но, взглянув на нее, никто не сомневался, что она еврейка.
Вид был вполне библейский, и с годами яркость ее облика не блекла, а напротив — раскрывалась и утончалась. Волосы сильнее курчавились, глаза разгорались фаюмским огнем, походка становилась все стремительней. Ольга, дожив до весьма зрелых лет, все еще не вполне определилась ни во внешности, ни в творчестве. Она ждала от себя чудес.
Вероятно поэтому она словно бы пропустила, не осознав и не загрустив, все моменты женского старения, а жила, как птица, сегодняшним днем и сегодняшним полетом…