— Где вы так здорово научились говорить по-русски, Марко?
— О! Я совсем еще нездорово говорю по-русски. Я пять лет учился в Москве, потом работал как гид в Риме. Я люблю русский язык. Он имеет много специфики… я не знаю, как сказать… Понимаете, он какой-то… нерамочный… неюридический, так если можно говорить. Есть, конечно, законы: произношение, грамматика и так дальше… Но они все — как в вашей жизни. Как это… «Закон — что дышло»… Так?
— Так.
— «Как повернешь, так и вышло». В русском языке иностранцу как бы очень трудно, сложно, но в то же время свободно. Такая вот сложная свобода, если можно так говорить.
— Это вы, Марко, хорошо сказали: «Сложная свобода».
— Кто-то из русских философов сказал: «Цветущая сложность».
Марко, пыхтя, тащил мой чемодан к машине, и этот совсем небольшой чемоданчик казался очень большим, а Марко — очень маленьким, как муравьишка с большой щепкой.
До субботы у меня оставалось два дня, и мы с Марко решили, что я проведу их в Риме. Номер для меня был забронирован. Так и сделали.
Думаю, что говорить о своих впечатлениях о Риме — это и пошло, и глупо. О Риме сказано все. Причем — совсем неглупыми людьми. А еще раз экстатично закатывать глаза и произносить замыленные банальности в стиле советских искусствоведов или в стиле постсоветских туристических журналов — это не для меня. Могу сказать одно: у меня создалось полное впечатление, что здесь я уже не раз бывала и еще не раз побываю. Как будто вдруг встретилась с очень близким по духу человеком, и кажется, что знаешь его всю жизнь.
А еще Рим мне показался по сравнению с Москвой тихим, уютным провинциальным городом. Мудрый старец, вспоминающий свое бурное прошлое. Тихий, терапийный. Нечто среднее между курортом и домом для престарелых. А Москва — это такая женщина средних лет, которая развелась, вышла замуж за молоденького и приобрела второе дыхание. В сорок пять… Но это все, конечно же, глупости…
В пятницу вечером я сидела в номере и листала русско-итальянский разговорник. Звонок. «Т. Т.» все так же, с уютной расстановкой:
— Здравствуй, Дуся.
— Привет, Тимур. Как дела? Как Вадик?
— Нормально, спасибо. Извини, что не перезвонил перед твоим отъездом. Забегался. А наспех не хотелось. У тебя там римские каникулы?
— Ага. Все здорово.
— Надеюсь. Ну, в двух словах, что скажешь о нашей героине?..
— Ты знаешь, Тимур, тяжелое впечатление.
— Еще бы. Я ведь ее неплохо знаю, Дуся.
— Вот как?..
— Очень давно у нас был… было то, что называют романом.
Мы помолчали. Каждый о своем. У меня вкрадчиво, как-то с ехидством заныла левая ключица. За пару секунд я успела немного запыхаться. Неужто это — ревность?
— Это было очень давно, Дуся. Десять лет назад.
Он сделал паузу. Он, наверное, услышал мою одышку.
— Честно говоря, вспомнить страшно… и противно.
— Почему, Тимур?
— Ты знаешь, что такое обесовление?
— Догадываюсь. У нас в деревне была одна такая. Катается по полу и… лает, как собака. Ее даже звали все — Лайка. Она потом повесилась.
— Вот и здесь то же самое… Только она не лаяла, а выла. Или молча рвала книги. Часа три повоет или полку книг изорвет, потом встанет и идет педикюр делать — как ни в чем не бывало.
Он вздохнул.
— Тимур…
— Что?
— По-моему, она ищет смерти, эта… твоя Илона.
— Все правильно. А что ей еще искать? Только она не моя. Скорее, теперь твоя. Я думаю, что ты все сделаешь правильно, Дуся. Главное — делай все честно. Как считаешь нужным. Ты меня понимаешь?
— Да.
— Вот и отлично. Я буду тебе звонить.
— Звони почаще.
Он улыбнулся там, я знаю:
— И ты звони.
Мы не отключались еще несколько секунд.
— Ну, пока.
— Пока.
Еще пару дней мы с Марко поездили по Италии, преимущественно по Тоскане. Местная поздняя осень, она же — ранняя зима, была, как сейчас говорят, аномально теплой. Часто шел мелкий дождь. Иногда на небе проступала бледно-перламутровая клякса солнца, и тогда море внезапно белело, а глина становилась мокро-кровавой. Потом как-то особо лениво-вальяжно, по-итальянски, на солнце наплывала туча, и море становилось сначала зеленым, потом синим и наконец серо-черным, с грифельным отливом. И глина блекла, набухала коричневым и сизым.
В Италии я стала вглядываться в цвета и пытаться их назвать. Вот скала. Какого она цвета? Я прищуривалась и видела, что скала абсолютна каряя. Не коричневая, а абсолютно каряя. Рядом с ней вишневая лодка.
Дул то прохладный ветер с моря, то теплый с земли. Иногда они причудливо смешивались. Как-то слоисто. Голове голодно, рукам тепло, ногам холодно. И даже эти ветры казались разноцветными. Теплый — васильковым, холодный — малиновым.
На утро третьего дня, часов в десять, мы с Марко приехали в городок F. Я поселилась в маленьком отельчике, Марко — на соседней улице в апартаментах.
В двухэтажном отельчике, который так и назывался «Пикколо» («Маленький»), было всего шесть номеров. В одном из них, в номере 5, поселилась я. На втором этаже. На первом, в номере 1, жил какой-то вечно похмельный англичанин, скорее, наверное, шотландец или ирландец лет шестидесяти с ало-фиолетовым, как у удавленника, лицом и остатками рыжих, ставших табачно-желтыми взъерошенных волос над ушами. Он ничего никому не говорил, кроме хриплого (опять же, как у удавленника) «гудмонинга».
Больше из постояльцев в отеле никого не было.
Консьержка, очень пожилая вьетнамка, похожая на игрушечного динозавра, всегда улыбалась, как-то преимущественно сморщенным носом, и, наотмашь выдавая мне ключ, каждый раз торжественно говорила: «Пре-е-его». С помпезно-юбилейным подвывом. Так обычно объявляют на ринге чемпиона по боксу.
Убиралась у меня в комнате белоруска Олеся, некрасивая женщина лет сорока с огромными мужскими руками. Тихая, забитая. Один раз, на второй вечер, мы разговорились, и она полчаса жадно рассказывала о себе.
Она жила в Италии уже три года. Получала 500 евро в месяц и кормила на них мать, отца, психически ненормальную сестру (отсылала им деньги в Белоруссию) и своего двухлетнего ребенка, которого родила здесь, в F, от какого-то негра, напоившего ее в венецианском порту. Вот и вся Олесина судьба. 15 лет дояркой в Белоруссии. Год посудомойкой в Болгарии. Полтора — нянькой в Греции. Потом — месяц чуть ли не на улице в Хорватии. Паром. Венеция. Залетный негр. Золотушная дочка-мулатка.
У меня был роскошный двухкомнатный номер. Одно из окон выходило на виллу, в которой должна была поселиться Илона Зулич. Отсюда все отлично просматривалось.
Илона должна была приехать через два дня. Вернее, на третий, к вечеру, как уточнила мне Алла по имейлу.
Эти два дня пролетели незаметно. Они даже не пролетели, а незаметно прокрались мимо. Почти беззвучно, слегка урча морем, по-кошачьи усыпляющее, как Сява. Эти два дня мне показались несколькими неделями. У меня успел сформироваться целый обряд жизни. Утром — душ, «капуччо» и тихая прогулка по берегу к дальнему ржавому пирсу цвета хны, километрах в пяти от отеля. Возвращение где-то к полудню в отель, раскаленная, пышущая сырным паром паста, послеобеденная дрема со странными прозрачными снами. Там то летали какие-то огромные слепые птицы, превращающиеся в деревья, то являлись какие-то, кажется, отдаленно знакомые люди с мягкими лбами. Птицы просто летали, люди просто ходили, но отчего-то я точно знала, что птицы — слепые, а лбы у людей — мягкие.
Я просыпалась и долго вспоминала, где я видела этих людей, вглядываясь в жемчужные полосы небесных просветов сквозь мореные деревянные жалюзи. А потом я никак не могла решить, что я вижу: небо на фоне жалюзи или жалюзи на фоне неба.
Снова кофе, но теперь — двойной эспрессо, опять — прогулка дотемна, до пронзительно синих сумерек, в которых мне мерещились целые плывущие наискось в разных направлениях стаи искр, напоминающих океанический планктон. Вечером я возвращалась в отель по двум единственным кривым улочкам города. В этот час на улочках тусовались местные старики, дедушки в старомодных с иголочки костюмах, бабушки — в канапе и лайковых перчатках. Они о чем-то громко и быстро говорили. Из всего этого я понимала только «финансовый кризис». Ужин. Книга.