Тимур улыбнулся:
— И теперь последнее. Совсем не связанное с предыдущим. Совсем. Можно?
— Можно.
— Будь моей женой.
Странно, но я даже не удивилась. Черная дорога стремительно вонзалась в ослепительно белые снежные поля, изогнувшиеся дугой горизонта, и в сиренево-синее небо без единого облачка. Невидимое солнце было где-то над нами, наверное, в своем низком зимнем зените.
— Не говори сразу, Дуся. Подумай.
— Хорошо.
— Может, поспишь?
— Хорошо.
Я заснула и спала глубоко, ровно и без снов.
Когда я проснулась, желтое солнце светило слева, нависая над посиневшими снегами. Тимур улыбнулся мне:
— Подъезжаем к Курилкам.
28. Возвращение прошлого
Зимний день давно уже перевалил через полдень. Часа через полтора начнет темнеть. Синяки теней растянулись на золотистом снегу. Было нехолодно, градусов пять-шесть ниже нуля. Толстые сизые голуби ходили на своих алых культяпках вокруг курилкинских помоек. Казалось, что они плюшевые и ходят испуганным строевым шагом, как разжиревшие генералы, которых вдруг заставили маршировать перед главнокомандующим.
Немного защемило: вот оно, мое прошлое. Мелькали знакомые и полузнакомые лица. Как всегда — много пьяных. Мигалки были сняты, но многие то ли с ленивым, то ли с недобрым интересом оглядывались на нас. Мы проехали мой бывший магазин. «У Дуни» было снято. Вот и правильно: нет больше той Дуни. Три мучительно кривых тополя. Облезлая зеленая палатка.
У палатки я увидела грузчика Петю. Он был явно уже хорош: покачиваясь, ворожил на мобильнике. Как всегда, наверное, играл.
— Останови, пожалуйста, Тимур.
Я вышла из машины и подошла к нему.
— Привет, Петь.
Петя посмотрел на меня пьяно-испуганно, потом по роже его расплылась ироничная ухмылка:
— А-а-а! Едокиванна!.. Откуда это вы к нам? В нашу помоечку-то… Из ваших-то столиц?..
— Ладно, Петь. Заехала вот, буквально на час. Вещи заберу — и к маме в Кресты.
— Так-так-так… На часок, значит. Это вы на этих вот тачаночках? — он мотнул головой на джипы и пошатнулся.
— Да.
— А там кто? — он словно в испуге присел, отдавая честь и вытянув лицо. — Товарищ Гайдар?
— Ну что ты, Петь… Ты же никогда не был злым. Как твои дела, Петь?
— Станешь тут злым, мл… Бомжуем, Евдокиванна, бомжуем! Денег нет, работы нет. Гайдар вот ваш… Штанишки с нас всех снял…
— Петь, все не так, как ты думаешь. Я обязательно на днях с тобой свяжусь. Что-нибудь сообразим. Поможем.
— Вы — да, вы сообразите… Вы поможете. Трусики еще снимите и с жопы скальп… Значит, на часок, говорите… Так-так. А сейчас, значит, домой, за вещичками…
— Да, Петь. Не злись, пожалуйста. Может, денег тебе дать?
— Денег? Это можно. Только я не верну. Нечем.
Я вынула несколько тысячных.
— Не отдавай, не надо.
— У-у-ух, богатеете, Евдокиванна, богатеете. Это хорошо. Значит, на часок. Хлеб-соль, может, вам организовать.
Я вздохнула:
— Я обязательно позвоню, Петь, слышишь, обязательно.
— Угу…
— Пока, Петь.
— Всяческих благ, — и он опять издевательски присел, отдавая честь джипу и гримасничая.
— Кто это? — спросил Тимур, когда мы сели в машину.
— Мой бывший грузчик. Добрый был парень. Балбес, но добрый. А сейчас совсем озверел.
— Ну, давай его устроим куда-нибудь.
— Давай.
Я оглянулась назад. Петя куда-то звонил. Собутыльникам, наверное.
Мы подъехали к моему дому. Никого.
— Тебе помочь?
— Да нет, я поднимусь минут на десять. Возьму пару шмоток, если встречу Сяву, заберу с собой. Хорошо? Ты подождешь?
— Конечно.
Когда я прошла первый пролет, мне вдруг отчетливо захотелось курить. Какие-то неясные сухие слезы крались от ключиц, горлом, к скулам. Что это такое? Не ностальгия же? Сейчас я увижу Сяву на подоконнике. Сейчас, сейчас. Действительно, вот она.
— Сявочка, Сявочка, здравствуй.
Я погладила Сяву. Но та как-то недоверчиво сжалась, а потом отпрянула в сторону. Села в самом углу подоконника и стала смотреть мне в глаза.
— Что с тобой, Сявочка? Что случилось?
На меня смотрели все те же огромные крыжовники, но в них было что-то спокойно-безнадежное. Как будто животное с чем-то окончательно смирилось и не хочет возвращаться к надежде.
— Что с тобой, ты болеешь? Пойдем со мной, пойдем. Кс-кс…
Я стала подниматься к двери, но Сява осталась на месте. Я открыла дверь, зашла в квартиру. Было душно, пахло сухим деревом и кисловатой пылью. Я открыла форточку, и в комнату вошла солнечная полоса пара. Пар стал торопливо уходить из комнаты, от меня. Он не хотел оставаться со мной. Как Сява. Мне стало грустно. Захотелось поскорее собрать вещи и уйти. А что, собственно, мне брать? Нечего. В шкафу висела пара старых платьев, под ними стояли стоптанные кофейные лодочки. Какая-то нелепая, полосатая, как Билайн, блузка. Все старые фотографии я уже отвезла в Москву. Их и было штук десять, не больше. Вот и все. Нечего мне взять из моего прошлого. Прошлое захотело остаться без меня, а я — без него. Мы с ним развелись по обоюдному согласию, Я еще раз обошла и оглядела квартиру, села на диван. Не плакалось. Немного ломило горло, как от холода, но слезы не шли. Наверное, они тоже остались в прошлом, как кофейные лодочки и полосатая блузка. Минут десять я сидела на диване, глядя в пол. Как у Федора Михайловича: как бы в забывчивости. Пора. Я вышла из квартиры. Сявы на подоконнике уже не было. Я спустилась вниз, вышла из подъезда. Тимур стоял у машины спиной к подъезду и говорил по телефону. Вернее, слушал. Сергей с охраной сидели в своем джипе с открытыми дверями. Поодаль. Метрах в десяти. Я пошла вперед, к Тимуру. Было невероятно тихо. Я остановилась: надо мной, на качающейся ветке рябины с неопавшими пунцовыми ягодами, сидел снегирь. Тот самый, из детства. Его освещало предзакатное солнце, и его грудка казалась червлено-золотой. Он внимательно смотрел на меня. Мне стало не по себе. Несколько мгновений он почти в упор смотрел мне в глаза, потом вдруг словно бы кивнул головкой куда-то мне за спину, влево, и присвистнул сипловатой дудочкой. Я оглянулась. Наполовину загороженный ржавым помойным контейнером, метрах в четырех от меня там стоял на одном колене Храп. Дуло его пистолета, с матовым ободком, похожее на кокаиновый зрачок, смотрело мимо меня, туда, где был Тимур. За долю секунды я сообразила, что охрана не могла видеть Храпа: их джип стоял дальше. Лицо Храпа было на треть прикрыто кепкой. Видно было только, что он скалится фиксой и серыми деснами. Я закричала странным, не моим, высоким и сипловатым голосом, как у снегиря:
— Не надо, Храпушка! — и растопырив руки, метнулась наперерез дулу.
Я услышала короткий, но вместе с тем какой-то нудный хлопок — и что-то то ли жаркое, то ли, наоборот, холодно-мятное лопнуло у меня в груди. На мгновение стало очень больно, а затем я стала медленно-медленно падать. Так же медленно снегирь сорвался с ветки и долго-долго мчался куда-то к солнцу, растворяясь в нем. Мое зрение и слух стали на несколько секунд объемными. Не было ни верха, ни низа, ни права, ни лева. Я одновременно все видела и все слышала. Храп зачем-то снял кепку и смотрел на меня своими рысьими желтыми белками с двумя насечками бессмысленных зрачков. Он снова стал поднимать пистолет. Тимур повернулся к Храпу, не отводя телефона от уха. Его серые глаза стали синими. Раздался страшный скрежет со стороны охранного джипа. Я успела понять, что скрежет — это пальба. Пунцово-черное лицо Храпа стало падать в мою сторону. Он не отпустил пистолет, и тот вонзился в снег вместе с рукой по локоть. Локоть дернулся, и раздался еще один хлопок. Храп стрельнул в землю. Моя куртка была расстегнута. По белому свитеру растекалось большое червленое пятно, как у снегиря. Зачем-то я попыталась свистнуть, но у меня ничего не получилось. Потом все поплыло вверх. Я поняла, что это поднял мою голову Тимур. Я увидела, что он плачет. Его лицо превратилось в серое дождливое Крестовское небо. Где-то далеко, за солнцем просвистал две ноты снегирь. Я не поняла, какие именно. Первая была вопросом, самым главным в жизни, а вторая — ответом. Ответом на все вопросы. Все говорят, что в момент смерти перед человеком проходит вся его жизнь. Вот она и прошла передо мной. Не знаю, умираю ли я. И никто не знает. Да и не надо знать.