Выбрать главу

Забрался на подушку с ногами. Отжался от руля. Как Гагарин в состоянии невесомости. Окарач.

До сиденья уж дошли тогда болотные хляби. Уперся головой в верх кабины, привстал, счастье, валенки, высокие да толстые, держали, -- отец свалял, когда пропавший сынок объявился.

А сверху звенели лопаты. Кое-как отбросали буро-желтую жижу от бокового стекла. Опустил затекшее стекло, выглянул в окно, шесть рук подхватили, вытянули.

"Да, было дело... Как бы и сейчас не загреметь... Теперь не бездетный".

Впереди буксовал "Ковровец" Голядкина. Страшно забуксовал... Счастье, вывел его на глаза, перед собой.

Павел снова выскочил из кабины в грязь:

-- Глуши!

Пересел на паривший голядкинский "Ковровец". Скользнул взглядом по своим валенкам, в болотной жиже по колено; не сдержался, выпалил:

-- Чума-Голядкин! Иди на мой!..

Вернулся, отвинтил свой протез. Перенес на "Ковровец".

Голядкинская кабина фотографиями оклеена. Из журналов красавицы. Нагишом, да в срамных позах. Вроде на старте стоит, на коленках, бежать собралась в чем мать родила... Ладно, в их колонне партийный один дед Никифор, ему что в портах красавица, что без портов, а то бы звону на всю Печору... "Неосторожный Голядкин -- неуемная душа..."

Голядкин был его болью, его слабостью. Как меньшой брат.

Привел его в колонну дед Никифор. Землячок мой, сказал, потолкуй, Паша... А там как знаешь...

-- Садись, Кинешма, -- Павел пододвинул Голядкину табуретку и, чего в своей жизни не видывал, а тут как раскрыл рот, так и не закрывал...

Шоферил Голядкин на стройках. В Кинешме, Костроме, Саратове. По Волге... Бродяжил: квартиры не было. Семь лет кормили "завтраками", наконец, выделили двухкомнатную, ордер выписали, а... въехал в нее сынок председателя горсовета: как раз с женой развелся... Голядкин туда-сюда. Чиновники глаза прячут или смеются, а мать глаза утирает: "С сильным не борись, с богатым не судись..." Что делать?.. Как-то читал вечером "Известия", видит снимок, дверь с петель сорвана и стрелкой показано, куда отлетела. Далеко отлетела... И пояснение: в Нью-Йорке какая-то "Лига защиты евреев" подорвала дверь компании Аэрофлота...

-- Тю! -- вырвалось у Голядкина... -- "Защита евреев..." А русских кто защищать будет?..

То, что произошло затем, взбудоражило, с год назад, всю Кинешму, а потом покатилось вниз по матушке по Волге. А если на Волге говорят, то и до Печоры докатится...

Кто-то, рассказывали по буровым да партиям, позвонил в горком партии, прокричал в трубку:

-- Убегайте! Через три минуты здание взлетит на воздух! Быстро!!!

Все выскочили, как ошалелые. Бумаги, пальто -- все бросили. Только первого секретаря не было. В Москву уехал, на съезд партии, где и остался: услыхал новость, сразу у него и инсульт и инфаркт. Жидкий был...

Через три минуты, и в самом деле, ухнуло. Когда дым развеялся, увидели, что горком стоит. Только дверь отлетела. Точно, как в Нью-Йорке. По газетной стрелке...

Город, конечно, оцепили, вызвали саперов. Те вошли со своими щупами в горком, ничего не нашли, а им: "Искать!"... Армейские уехали, вызвали других саперов, из внутренних войск... Те сутки бились, пока кто-то не позвонил в горком, не прокричал весело:

-- Если и дальше будете распределять квартиры по блату, то и сам горком взлетит. Без милосердия...

По этому слову и разыскали Голядкина. "Милосердие..." Голядкинское словечко. Никто его больше не произносит. По всей Волге. Забылось...

Хотели парня тут же взять -- Москва запретила. Рабочие горкомы не взрывают. Вообще никакого взрыва не было. Все это обывательские слухи. Так и квалифицировать... Кого-то даже из партии исключили, выдавал себя за очевидца, дурак!.. Тогда Голядкину стали "клеить" чужое убийство. Нераскрытое. Однако сразу не взяли... Ушел Голядкин, ночью, по льду Волги...

Услыхал Павел об этом, дух перехватило. "Почерк тот же... Одна, видать, банда..." Взял Голядкина к себе, от всех уберег... И потом долго думал об этом... "Власть у нас, как болото. Заглотнет мигом. Чмок, и нет человека. Опоры, надежды -- никакой. Страшное болото. Чаруса..."

И главное, почерк один. Что в Сочи, что в Кинешме... Чего стесняться в своем отечестве...

Ноги обо что-то ударились. Печурка дополнительная. Из фары сделал Голядкин. "Одно слово, русский умелец!.. И горком взорвет, и в тундре согреется..."

Поглядел перед собой, сбоку. Даже прутики не торчат из-под снега. "Болота, страшные болота... Чмокнет, и все..."

Страшно ревут дизеля. А колеса едва проворачиваются в вязкой приболоти.

Плывут машины. Одна за другой. Кого танковый тягач подтянет, кого "Ураганы". Этим хоть бы что. Звери.

С "Волчьей пасти" тормозить бесполезно. Только Павел умел. Прицеп занесло. Выкрутил в сторону занесенного трайлера. Потом в другую... Так и спустился к ручью -- змейкой...

Девяносто километров шли двое суток. Речек, речушек форсировали -считать устали.

Казалось, не будет конца склизкой желтоватой приболоти. Примороженной топи, на которую ступишь -- страх берет. Трясины без дна. До самого Баренцева моря они. Весь Север, почитай, как блюдо с грязью. И, поди ж ты, газ как раз под этим блюдом. Отыскал Полянский.

Хлебают газовики полной ложкой. И с шоферами делятся.

К ночи припуржило. Дорогу не схватило морозцем, лишь занесло. Белое страшное болото.

Перед самой кабиной лес. Точно заросла дорога. А телеграфный столб дорогу перебежал, как заяц-беляк.

"Все. Уснешь".

Вывалился из кабины, натер снегом лицо, и снова как свеженький.

Никто не роптал. Будто обычный это рейс. Как всегда. Только дед Никифор вздохнул тяжело:

-- Рвемся на промысел, будто там в снегу поллитровка зарыта.

Павел усмехнулся устало. Старик, известно, как пригреется, так философствует. Удержу нет. В отеле "Факел", где впервые с ним познакомился, ему, бывало, чекушку подносили. Чтоб высказался, куда идем и где сядем...

-- ...Человек, гляжу, чистый ребенок. Вылез из трясины, не утоп -счастливый. Трайлером не придавило -- счастливый. Из тюряги вырвался -счастливый. Россия, скажу тебе, -- страна счастия... Все, как один, счастливые... -- Но и сам он, судя по его добродушному ворчанию, испытывал почти удовлетворение. До Печоры, считай, дотащились. Полдела сделано...

Никифор смахнул с газетки в ладонь хлебные крошки, кинул в рот и мгновенно заснул.

"Покемарили" шоферы в кабинах часика два, и вперед. Ждать нельзя: вот-вот тронется Печора.

Теперь все вверх и вверх. Повороты с подъемом. Пятьдесят два слепых поворота до промысла. Давно подсчитаны. Ночью, вроде, лучше. Фары видны. Качаются навстречь. Перемигнулись, и дальше.

...Ночью и погиб Сашок.

Перед самым рассветом вернул его Павел на "Ураган". На полчасика подремать. Из-за поворота выскочил лесовоз. Без огней. Увидел колонну, к обочине прижался. Лесины торчали в разные стороны. Растрясло.

Сашок дремал в левой кабине. Работал Степа Шарафутдинов, в правой. Один рулил Шарафутдинов. Почти всю дорогу. Измучился без смены: Сашок-то на "Колхиде" больных подменял. А погодка... Мокреть. Снег с дождем.

Фары "Урагана" били красным светом. И круто откинувшаяся лесина тоже была красновато-светлой.

Шарафутдинов объехал лесовозку стороной, учен уж! А нижнего, торчком, бревна не заметил. Бревно пробило левую кабину до мотора; смяло Сашка.

Решили хоронить Сашка на обратном пути.

На Степу Шарафутдинова смотреть было страшно. Ушел в фургон, к слесарям, плачет навзрыд. Дружками были. В тундру ходили вдвоем. На охоту, вроде. А больше -- о жизни поговорить. Вдали от чужого уха.