Александр Михайлович Бруссуев
Полярник
Спи, дружок, спокойной ночи!
Дембель стал на день короче!
Вступление
Это просто кошмар какой-то. Еще и года не прошло, когда по- весеннему слякотный Питер встретил меня на выходе из аэропорта Пулково — 2. Борода безобразно чесалась, чемодан норовил угодить в лужу. А душа, истерзанная за семимесячную разлуку с домом, осторожно и сдержанно пела: «Домой! Пора, пора — домой!»
Но время не остановить, летит оно, окаянное с каждым прожитым годом все быстрее и быстрее. И вот опять за окном унылый пейзаж. Впрочем, не за окном, а за иллюминатором. Выглянешь — и тоскливо становится: грозный океан шевелится, как живой. Глаз не на что положить, разве что изредка безумные чайки бессмысленно витают над водой (это если у них хватает воли оторваться от земных помоек и, отдавая дань былым морским полетам, для пущей важности попарить над морскими просторами).
Я снова в море! Лишь выдержка и опыт (дембель — неизбежен!), противостоят депрессии. Но, боже мой, как же тяжело начинать новый отсчет до конца контракта! Где ты, мой дембель? Ау?
1
Детство мое длилось долго, примерно столько же, сколько и все отмеренные мне судьбой оставшиеся годы. Не по их количеству, а, так сказать, по качеству. Случались неприятности, но в школе и на первых двух курсах института я их легко и оптимистично преодолевал — ведь впереди замечательная, интересная и наполненная смыслом жизнь! Каждый день дарил радость.
Вдруг — бац! Случился большой облом, за которым последовали обломы поменьше. И, что самое неприятное — это стало постоянным делом: «Всех достанет нас дорога от беды к беде!» Костя Никольский — гений! Спустя несколько лет я нашел объяснение внезапной перемене своего мировоззрения: просто кончилась пора моего золотого детства. И это примечательное событие оказалось следствием не каких-то моих физиологических превращений, а самого неожиданного, хоть и вполне прогнозируемого, поворота в моей жизни. Вернее, даже обрыва, пропасти — короче, большого облома. И имя ему было — Армия, тогда еще Советская.
30 июня 1987 года я поставил подпись трясущейся от вчерашнего последнего гражданского вечера рукой в своем военном билете. Спустя несколько дней у меня пропало мое имя, зато появились одно за другим какие-то собачьи погоняла: «курсант», «солдат», «сержант», «мутант». Я выучил номер своего военного билета по требованию командиров назубок. Тем самым я стал обладателем Военной тайны. Сейчас, спустя двадцать лет я так же хорошо его помню. Номер своего мобильного телефона не помню — а эти семь цифр — пожалуйста. Захотят буржуины у меня прознать про этот код — буду сконфуженно молчать. Сконфуженно — потому что перед глазами будет бабочкой порхать военный билет с моей фамилией и прочими позывными. Чем больше я буду стараться о нем не думать — тем отчетливей будет казаться шифр, по которому в любом военном ведомстве сразу меня опознают, как своего. А стану молчать — потому что положено. Ничего не добьются от меня буржуины.
С того самого злополучного вечера, когда всю нашу двухсотую команду загрузили в Днепропетровский поезд, и Питер уплыл, равнодушно помахав нам на прощанье грязными трубами, упирающимися в самое небо, я начал думать о дембеле. Это был способ, помогающий бодро сносить все тяготы и лишения воинской службы. Он был далек, очень далек, но случилось чудо — этот день настал! Один год, десять месяцев и двадцать три дня прошли, я снова стоял перед тем же самым поездом, но уже в обратную сторону и ничего не чувствовал. Все счастье, к которому я был готов все эти долгие месяцы, обрушилось на плечи громадной усталостью.
Дембель не пришел ко мне заслуженным и почетным подарком. Я его вымучил, я его выстрадал.
После Дня Победы одна за другой уезжали по домам партии моих сослуживцев. Друг Макс даже звонил мне из своего Смоленска прямо в часть, благо дежурным в тот момент стоял наш капитан Князев, свой, из автослужбы. «Чего, — говорил Макс, — когда домой-то?» Я вопросительно смотрел на капитана — тот слышал наш разговор. В ответ он поскрипел портупеей и вышел на воздух.
Что-то не получалось у меня закончить без нервотрепки то дело, что иногда называют священным долгом Родине. Вроде бы, на мой взгляд, отслужил честно, не воровал, не глумился над молодыми, в попойках не участвовал, технику не губил. Перед офицерами не прогибался, прапорщиков не боялся — чего же им еще от меня надо? Последней каплей в подозрительной чаше заговора против меня и Карелии послужило увольнение в запас моего одноклассника, моего коллеги по институту Лехи. Почти два года мы с ним в одной казарме набирались уму — разуму, несколько дней назад загремел он в городскую больницу, в самое что ни есть кожно-венерологическое отделение. Причина сего кульбита для меня так и осталась тайной. Но Леха прикладывал руку к правой стороне груди, клянясь сердцем, что к болезням, передающимся половым путем его недуг не имеет никакого отношения. Мы с московским качком Андрюхой Пе?туховым, как раз навещали его, присев в тени плакучих ив под самым окошком на втором этаже, откуда блудницы и шаловницы со смехом поочередно представали перед нашими глазами, лишенными одежды. Так как окошко было все-таки высоковато, то мы видели лишь верхнюю часть проказниц, ни на секунду не забывая, причину, по которой все они оказались в больничном заточении.
— Ого, как у вас тут интересно! — восхитился посыльный Козлов, более известный под кличкой Козлик. Он, как сибирский партизан предстал перед щурящимися на солнце белогвардейцами из кучки валежника.
— Дурак ты, Козлик! — сказал Андрюха. — Бесшумный, как сволочь!
— Собирай манатки, трихинелезник! — нисколько не обижаясь, ответил тот, — успеешь сегодня выписаться — завтра военный билет со штампом о ДМБ получишь!
— Кто — я? — не понял Леха.
— А что, в КВД еще кто-нибудь из наших лежит, кроме него? — спросил, повернувшись ко мне Козлик.
Я честно помотал головой из стороны в сторону, слегка растерявшись. А как же я?
Оказывается, я этот вопрос произнес вслух.
— А тебе, чурка ты нерусская, еще как медному котелку, — сквозь зубы процедил посыльный и попытался улизнуть.
Но не тут-то было. Я своей длинной рукой зацепил его за «ласточкин хвост» хэбэшки, Пе?тухов в мгновение ока сграбастал Козлика за шкирку и выкрутил руки.
— Мочи козлов! — возликовал я. — Сколько раз тебе говорить, что я — карел?
— Плюй на него, козлину, Леха — пусть он гонореей заразится! — вторил мне Андрюха, проводя кулаком по ребрам Козлика, как по стиральной доске.
И только Леха отрешенно застыл на скамейке, словно из него вдруг выпустился весь воздух. Мы повозились, повозились еще немного, потом тоже притихли.
— Леха, ты чего? — спросил Женька Козлов.
— Да не болею я никаким безобразием! — все также отрешенно ответил наш друг.
— Ну и что? — это уже я вставил реплику.
— Не понимаете вы ничего! Ведь для меня завтра весь этот дурдом закончится! — сказал он и указал на окно второго этажа.
Мы все вместе, втроем подняли головы. Девицы легкого поведения замахали нам руками.
— Да нет, я не больницу имею в виду, — махнул рукой Леха.
— А что? — поинтересовался Андрюха.
— Да Армию! Экие вы тупицы!
— Да, — почесал за ухом Козлик и гнусаво затянул:
— Покидают чужие края
Дембеля, дембеля, дембеля!
И куда ни взгляни в эти майские дни
Всюду пьяные ходят они.
— Кстати, — добавил он, — я ведь завтра с тобой откидываюсь. Только ты на север свой, а я — домой, к морю, в Севастополь!
Закинул руки за голову и зажмурился, отчего стал очень похож на обожравшегося лабораторного крысеныша.
Повисла пауза, почему-то неловкая. Леха поднялся и, виновато взглянув на нас, отправился выписываться. Козлик пошел за коньяком, чтоб «отъезд был, как у людей», а мы с Андрюхой остались сидеть на скамейке. Пе?тухов, бывший курсант «Можайки», отчисленный из училища по собственному желанию, глубоко вздохнул. Его дембель должен был состояться через месяц, в двадцатых числах июня. Но и ему, наверно, стало донельзя грустно. А уж про меня — и говорить было нечего: я еле сдерживал слезы. Вот ведь какая закавыка: людей из больницы увольняют, можно сказать, чуть ли не насильно. А меня, выполнившего все мыслимые и немыслимые «дембельские аккорды», беспризорником болтающегося по территории автопарка, оставляют здесь, как какое-то военное сокровище. К тому же уезжает домой мой земляк, как же мне тут одному быть?