— Ублажил. Буду век помнить, сынок. Первейшая вещь!
Он тут же торопливо сходил на улицу, вернулся с шелестящей, остро пахнущей белой стружкой, накрутил ее на палец и сказал дрогнувшим голосом:
— Огонь, а не струмент! — Повернулся к печи и крикнул так, что дрогнули стекла: — Жил в столице и не забыл, а?!
Выпили по первой рюмке. Егор Федорович похлопывал сына по колену:
— Рад я, что ты приехал. Дюже рад. Давно в гости ждали. Эх, Петр!
Петр оглядел стол:
— А что, в деревне тоже жить можно?
— Можно, — сказал Егор Федорович.
С хрустом разжевывая огурец, спросил:
— К нам надолго? Поживешь?
Петр не ответил и потянулся к кисету, спросил:
— Свой самосад?
— Табачок-то? Свой. Я его каждый год сею. Нужная вещь.
Помолчали. За окном, через пыльную знойную улицу, ложились смутные вечерние тени. А на другой стороне реки еще ярко, красно горели окна от заката. Петр отвернулся от окна. В доме рождались странные и милые его сердцу звуки: за печью звонкой скороговоркой заговорил сверчок; под покрывалом возле стены тягуче-шепеляво всходило тесто.
Лицо Егора Федоровича закраснело широкими пятнами. Он закружил возле стола — его так и распирало что-то.
— Ты один на большой дороге стоишь, Петр! — воскликнул он горделиво. — Кругом тут шантрапа, а у тебя слава. В ученые вымахал, и за то, сынок, отцовское спасибо тебе! — Егор Федорович низко наклонил голову, затем снова подсел к сыну и налил по другой рюмке. — Ну крой!
Мать засморкалась в фартук.
— Да, Петр, — снова начал с подъемом Егор Федорович. — Когда еще маленький ты был, я уже видел: ты в мазут и в навоз не пойдешь. Нет и нет! Тебе другая дорога намечена. Вот как!
— Батя, — сказал Петр, просветленно глядя в глаза отца.
Тот наклонил голову:
— А-а?
— Понимаешь, дело какое… Я не в гости приехал. Насовсем я к вам. Жить.
— Шутник ты!
— Батя, я серьезно.
Старик крякнул. Поднял брови, набычив шею, спросил в упор:
— То исть?
Петр поднялся из-за стола, вынул из кармана сложенный лист бумаги и протянул его отцу.
— Жить буду, работать. Вот мой документ.
Егор Федорович некоторое время подержал лист на ладони, точно взвешивая силу заключенных в ней слов, торопливо накинул на нос очки, впился в строчки суженными зрачками и вдруг поверил, сгорбился и стих. Усы и брови потянулись книзу, лицо посерело.
А на губах еще играла давешняя улыбка.
Мать уронила тарелку.
— Значит, жить к нам? — тихо спросил старик.
— Да. Буду работать председателем колхоза. Если изберете.
— Так, так. По охотке ай по приказу?
— Я член партии, отец. Но, если хочешь знать, заявление написал по личной инициативе, по твердому убеждению, что должен работать в деревне. Я вырос здесь. На здешней земле ходить учился. Это ты должен понять. Всегда меня тянула родная сторона, и я ее не забыл. Это дело решенное. Жена приедет вслед за мной. Так надо, батя. У меня уже седая голова, а жизнь не ждет.
— Так. Понадеялся на трудодень, сынок? Или, рассчитываешь, тебе городскую зарплату положат?
— На трудодень рассчитываю.
Егор Федорович суетливо и жалко взмахнул руками.
— С чем тебя и поздравляю. — Он, как недавно, поклонился сыну в пояс: — Спасибочко тебе! Родительское!
— Не юродствуй, батя.
— Колхоз, выходит, станешь подымать? До передовых? — В голосе старика были и насмешка и боль.
— Постараюсь.
— А силенок хватит? Пуп не надорвешь? Много перебывало у нас таковских подымальщиков.
— Я, батя, ученый. Меня много и долго учили понимать землю. А у вас плохо растет хлеб. Как же я могу, образованный человек, сидеть в стороне? Да грош ломаный я стою, если мои теории останутся на бумаге. — Петр положил на колени большие упрямые ладони. На его лбу толстым жгутом вспухла вена. Откинул со лба волосы и еще горячей сказал: — Пойми: мои теории тут должны приложиться. Хлеб, батя, нельзя больше сеять без широкой грамоты. Точка! Старому больше не быть. Мы сдвинем этот мертвый камень. Будет тяжело — за советом приду. К тебе первому. Ты когда-то толковым был хозяином. Подскажешь.
Петр улыбнулся, подобрел лицом и попробовал обнять за плечи отца, но тот отодвинулся, резко отстранил его руки.
С минуту стыла натянутая, как струна, пауза. Егор Федорович кашлянул, точно проглотил скомканный горячий блин. Жевал, будто резиновые, посеревшие губы: «С такой высоты удариться плашмя в грязь! Не будет моего прощения».
— Хрен я тебе, а не советчик! — озлобленно отрубил старик.