С придыхом, сделав неуверенный шаг, спросил:
— Зайти-то можно?
Несколько минут она стояла молча, с враждебным любопытством разглядывая его лицо. Прислонив косу к плетню, резко повернулась к крыльцу.
— Входи, входи, — сказала она, не оборачиваясь.
В темных прохладных сенях Кузьма зацепил ногой пустое ведро — громыхая, оно покатилось в угол. Звон порожнего ведра как бы вывел их обоих из состояния скованности, сорвал отчужденность.
— Все выбросить собираюсь, — сказала Анна душевно, с едва приметной картавинкой и с той протяжной певучестью, какая свойственна коренным смолянам.
Обрадованный душевностью последних ее слов, Кузьма торопливо подхватил:
— Зачем бросать? Я враз починю. Сгодится.
Лицо Анны посветлело:
— Ну здравствуй, Кузя!
— Здравствуй, Нюра!
И засуетилась:
— Ты умывайся, дров сейчас порублю.
Но Кузьма уже размашисто шагнул к порогу:
— Я сам. Топор где?
Вскоре возле крыльца выросла горка дров, а Кузьма все колол толстые, в обхват, кряжи. Анна молча прибирала их под навес сарая. Изредка сталкивались руками. Он слышал ее дыхание на своем затылке, и кровь угарными толчками подступала к глазам.
Работали молча. Кузьма разбил последний кряж, воткнул в колоду топор, распрямился и поймал на себе изучающий взгляд Анны.
— Погоди, перетаскаю, — сказал он.
Он чувствовал неуемную, пробудившуюся силу в своих руках — была голодная тоска по здоровому физическому труду.
За эти годы пришлось работать учетчиком, счетоводом и даже парикмахером, продавцом, завом — много других мест обошел он, истощая некогда сильное тело на «дохлой работенке», как считал в душе.
Кончили с дровами. Кузьма взглянул на плетень и, поплевав на ладони, опять потянулся руками к топору.
— Не надо, Кузя, потом, — решительно сказала она.
Кузьма тряхнул головой, покорно шагнул на крыльцо.
Красная, кумачовая Анна подавала ему глазунью, нарезанное сало, пироги с поджаренной корочкой. Он, хмельной, взмокший от выпитой водки, духоты и близости Анны, неуклюже, будто обмороженными руками, тыкал вилкой во все сразу, бормотал:
— Отвык я… все по закусочным больше.
А она почти ничего не ела: только разглаживала и разглаживала шершавой ладонью скатерть.
Кузьме она казалась и близкой и далекой одновременно. «Настрадалась», — подумал машинально. Вытер рушником губы, натуженно кашлянул. Поднимая от стола лицо, встретился с ее сторожкими и ждущими глазами. И не удержался. Что-то скидывая со стола, потянулся к ней руками, головой, всем туловищем. Охватив крепко за плечи, целовал теплую мягкость волос на затылке, лоб, губы, нос. Анна всхлипывала, терлась лицом о его нетвердые, дрябловатые и морщинистые щеки. Наконец отстранилась, сказала прерывисто:
— Кузьма, я устала. Нельзя.
— Ишь, седина уже по вискам пошла, — после длинной паузы произнес он.
Она спросила, в свою очередь:
— Трудно тебе жилось, Кузя?
— Бывало и лихо.
— А теперь? Специальность имеешь?
— Счетные курсы я закончил. Только в торговлю перекинулся.
— Продавцом?
— Нет, магазином заведовал. — Кузьма вздохнул и похмурел.
— Ты не горюй, всяко бывает, — попыталась утешить его.
— Сам я, Нюра, малость сплоховал — жуликам доверился, — откровенно признался он и похмурел еще больше.
Анна дотронулась рукой до его шеи и, не отрывая, несколько раз провела ладонью по щекам:
— Исхудал сильно. Не болел?
— Бог милует пока.
Помолчали немного.
— Девчонки-то небось выросли? — старался он не выдать волнения, но голос дрогнул, слова произнес врастяжку и хрипло.
— Выросли, Кузя.
— Оно ить понятно — время, — и бестолково зашарил руками по одежде, отыскивая курево.
Неверными пальцами ломал спички, а все же закурил.
Ворочая шеей, точно был тесен ворот рубахи, Кузьма теперь оглядывал комнату, так непохожую на ту избу, из которой ушел пятнадцать лет назад. Вот стол, половина его завалена книгами, какими-то исписанными листами, тетрадками, в стаканчике щетинятся ручки, цветные карандаши, лежит подушечка для печати. За столом, на лавке, в нише подоконника — кукурузные початки, засушенные колосья, зерна льна в консервных банках.