— Синдром дерьмового мира, — сказала Карла и засмеялась.
— Синдром дерьмового мира! — подхватил Алекс.
— Я знаю, — сердито сказал Томми, но не выдержал и тоже начал улыбаться. — Не дурите, нет у меня этого синдрома.
— Тогда выброси из головы мысль, что самый смак журналистики, — это покопаться в сортире, чтобы вытащить на свет божий отменную толстую какашку. И оставь Хогарта в покое, он тот самый сортир и есть.
— Он вроде неплохой парень, — неуверенно сказал Томми, — я сегодня крайне некстати к нему прицепился, а он мне даже по голове за это не настучал.
Карла уселась и приготовилась слушать, Алекс попытался пустить дымное кольцо и подавился. Пока он грохотал дверцами шкафов в поисках кружки, Томми вкратце рассказал о том, как ехал в автобусе и подмечал «кубики жизни», как увидел девушку в шарфе, как попал на роль статуи, неосторожно попавшись на глаза Минди и Стефани, и под конец — о том, что девушка в шарфе ждала Кита Хогарта больше двух часов.
— У нее была температура, все лицо красное.
— Я бы никогда себе не позволила так унижаться, — заявила Карла. — Я никогда так не стелилась перед парнем.
— А ты расстелись хоть раз, глядишь — он у тебя появится, — буркнул Алекс. — У них было свидание, Томми, а ты…
— А я подошел и случайно опрокинул ее чай.
Карла рассмеялась.
— И Хогарт тебе ничего не сделал? — уточнил Алекс.
— Глазами показал. Вот так.
— Показал тебе глазами на дверь?
— Ну я и ушел. Принес им салфетки со своего столика и ушел.
— Черт тебя туда понес, — сказал Алекс.
— А она хорошенькая? — спросила Карла.
— Хорошенькая, — ответил Томми. — Хорошенькая белая девчонка в шарфе.
Карла покачала головой: она слабо верила в хорошеньких белых девчонок.
— Только ты, Томми, мог так облажаться два раза за день — согласиться изображать статую на потеху сучке Минди и испортить свидание парню, у которого собрался брать интервью.
— Да ну вас, — устало сказал Томми. — Господин Писака и леди Забор. Мы все неудачники, забыли?
Карла промолчала. Она о чем-то раздумывала, приложив палец к губам. Алекс тоже не ответил — покачал головой и наконец-то пустил к потолку идеально круглое шевелящееся кольцо дыма.
— Я домой, — сказал Томми.
У него давно уже было паршивое настроение, и хотелось пройти по улицам в одиночку. Если бы не глупое вечернее собрание, отправился бы в парк, забрался под опущенные ветки ив и пошвырял бы камешки в серый грязноватый пруд, по которому плавали утки.
На пруд идти уже поздно — темнеет. Мать убьет, если он задержится.
Точнее, сделает печальные глаза, отвернется и будет молчать до следующего утра — наказание хуже смерти. Томми тяжело переносил молчаливые обиды, терпеть не мог, когда его не желали слушать, и мать знала это и беззастенчиво пользовалась.
Миссис Митфорд была женщиной верующей. Она верила в конец света, страшный суд, Христа, реинкарнацию, инопланетян, деву Марию, календарь майя, адские мучения и свое собственное теплое местечко в райских кущах.
Ей удавалось молиться по несколько часов подряд — например, когда пришлось отравить кота миссис Палмер, повадившегося гадить на лужайке Митфордов, она молилась часа четыре без остановки.
После этого благочестивого подвига она поднялась со вздохом и вручила мистеру Митфорду лопату — следы преступления нужно было замести как можно скорее, пока миссис Палмер не обнаружила, что ее кот лежит одеревеневшим под соседским сиреневым кустом. Окончательно миссис Митфорд искупила свою вину перед людьми и богом, угостив безутешную миссис Палмер великолепным чизкейком собственного приготовления.
Миссис Митфорд считалась доброй католичкой, но по сути ее боязливая душа преклонялась перед всем, что теоретически могло иметь над ней власть. Ей хватало ума не распространяться на людях о терзающих ее сомнениях — не превратится ли Томми в следующей жизни в беспечную птичку и не случится ли так, что ей достанется какой-нибудь другой рай, кроме католического, — в юности она увлекалась индуистскими практиками.
Она порой высказывала свои опасения мистеру Митфорду, на что тот отвечал: «Гм…» и требовал новую газету.
Томми рос под влиянием спутавшихся в клубок религий и верований, и в конце концов нажил себе один лишь неподотчетный страх. Ему казалось, что наказание подстерегает его повсюду — страшно было кидаться в уток камнями, страшно было оставить дома нужную тетрадь, страшно было забыть поблагодарить маму за ужин, надеть футболку с черепами, не знать слов молитвы. Ужасно, почти смертельно страшно было влезть в драку, и вообще — ударить человека, огрызнуться, сказать резкое слово. Страшно было огорчить родителей, сорвать ветку с куста или поморщиться от церковного вина.