Если бы она не произнесла этих слов, если бы даже она сказала просто «толерантней» или просто «маленько» — всё бы обошлось. Но в этом кричащем словосочетании настолько обострилось всё происходящее в России, что едва оно выломилось на свет, произошло недопустимое. Конечно же, руки мои не опустились, но одна из них ослабла, и вырвалась из неё шершавая птичка, и стала отслаиваться внутренняя клапанная крышка моего лба, а вслед за ней заедать успокоитель какой-то очень важной цепи наболевшего…
А теперь представьте себе выколоточный молоток, или чекан-бобошник, или даже нет: чеканный пресс с шестизвённым кривошипно-коленным, понимаете ли, приводом ползуна. И что этот кривошипно-коленный привод заел, и ползун работает с дрожью и скрежетом. Вот именно так — тихим, но ледяным и каким-то скрежещущим голосом, че-ка-ня каждое слово, я произнёс:
— Валентина Игнатьевна. Я вас прошу ни-ког-да не произносить при мне таких слов. Извините.
И развернувшись на каблуках, вышел, чувствуя спиной, как пересеклись в замешательстве взгляды Валентины Игнатьевны и Лидии Сергеевны.
Я вышел на берег, где бескрайний металлический пласт воды вёл бессменную шелестящую работу, переливался, мерцал, перемерял сам себя бессчётными серебристыми перстами. Река образовывала гигантскую подкову, а я стоял в её низу, а на той стороне темнел нитью огромный мыс, а правее и левее его вода терялась в фольгово-дымной бескрайности. Взгляд не мог охватить всю панораму целиком, но если слева направо вести очами, то крыла окоёма загибались книзу, и открывалась шарообразность земной поверхности…
Проще было бы одиночеству без этого простора. Непомерная гладь, облака, мощь места были неоспоримы, но теперь красота будто выбрала якоря и легла в дрейф до поры, пока не решится человеческое. И ранящее отдаление того, что ещё вчера было поддержкой, наливало силой, только добавляло боли, и рвано было на душе.
Я прошёл по берегу и медленно поднялся по бесконечной деревянной лестнице на высокий угор. Серебряная гладь подстроилась чутко, изменила угол, зеркало наклонилось ко мне и стало ещё огромней… Скажи ты мне, свет-зеркало, откуда девица наша красная за несколько лет набралась всей этой дури? Какими ухищрениями, какой подкожной инъекцией накачали её, каким, едри его мать, ботоксом вздули душевную кожицу до полного онемения? И сколько таких Лидий Сергеевн сидят в различных управлениях образования школьного и дошкольного, отделах культуры посёлков, городков и городов с русскими названиями! Оторвавшись от родной земли, лишившись поводырской её защиты, с какой скоростью полстраны, не ведая измены, превратилось во вражьих сподручников-разрушителей? И мне-то каково жить дальше? И что будет, когда нагрянет какой-нибудь обрнадзор и будет пытать меня на рвение в деле воспитания в детях тяги к успешности… А я спою им частушку: «Над округой деревенской ни созвездий, ни планет, и не видно, Достоевскай то ли рантный, то ли нет!» Я точно сорвусь… и прощай, моя чёрная вода, и белые снежинки, и ножевое скольжение между небом и землёй средь умирающих снежинок. Средь умирающих снежинок один, никчёмно-молодой, скольжу на смертный поединок над замирающей водой… И что мне лёд, кусты кривые и чёрной ели остриё, твои ресницы ножевые и имя льдистое твоё, коль гаснут жизненные створы? Прощай, заветная мечта, тайга, предзимние просторы, и жизнь, и смысл, и красота! Прощайте… Прощайте не потому, что я куда-нибудь уеду или не уеду, а потому что снег и вода также станут поодаль и объявят нейтралитет. Конечно же, у меня безотказный аргумент: русская литература, где всё прописано черным по белому. Ох, е-е-если бы они понимали её глубину… То давно бы её прикрыли!
Я дошёл до дому. Печка загудела отчуждённо, будто не я её белил. Прозрачный пакетик из-под травяной заварки медленно пролетел по полу и, плавно, как медузка, изогнувшись, прилип к поддувалу. Мелкое это чудо ещё вчера заворожило бы, как завораживали десятки мелочей, о которых не подозреваешь, живя в городе. В первый мой здешний день в кузове машины я подъезжал с берега к своему дому, стоящему в высокой траве. В бок бил невидимый выхлоп, и напротив него трепетной ямой сминалась трава и вмятина двигалась вместе с нами… А за сутки до этого ходил по палубе… и когда шёл против хода, берега замедляли движение, тянули назад заскорузло, а когда поворачивал обратно, подхватывало небывалой ходкостью. Она складывалась из трёх скольжений: течения огромной реки, движения судна и моего шага. И именно шаг брал на себя всю легкость, скорость и растягивался, летяще отхватывая целый кусок берега. Вот оторвал ногу, занёс, и тебя бросило вперёд, и новая верста волшебно засквозила мимо. Странное и славное чувство…