Про географию русского духа я могу рассуждать бесконечно, поэтому перейду к ученикам. В классе особенно яркими мне кажутся трое: Агаша, Яна и Коля Ромашов. Агашу все зовут Агашка, но не грубо, а ласково, от избытка симпатии, и я, несмотря на школьный этикет, буду её так и называть. Она беленькая, с невозможными глазёнками и улыбкой. Выглядит моложе, совсем ещё по-детски, но характер у неё крепенький. Улыбается она несусветно, будто её всю распирает от каких-то оживлённейших отношений с жизнью. И от смущения, и от какого-то просто факта собственного существования. Когда она сама из себя выглядывает, прохождение границы с миром вызывает небывалое веселье и смущение. От её улыбки и в тебе всё начинает улыбаться, и приходится собственную улыбку прятать, чтоб девчонка не подумала, что перед нею дурак. У Агашки под нижними веками две полосочки, веки будто подчёркнуты, и, даже когда она и не улыбается, кажется, что улыбнётся вот-вот. Она и живёт на грани срыва в улыбку, сама об этом не зная. Тем более девчонка она серьёзная. Но очень бы не хотелось, чтобы улыбка эта у неё прошла.
Мама у Агашки — учительница английского языка и директор школы, та самая Валентина Игнатьевна. Статная, с монументальным лицом, красивым, гнутой линией взятым, лепным подбородком. У неё белая незагорающая кожа в чуть приметных веснушках. В детстве такие веснушки напоминали мне крапинки на манной кашке. Выражение её лица строгое, официальное, но иногда она вдруг улыбнётся широко и ярко, и становится понятно, откуда улыбка у Агашки. Муж Валентины Игнатьевны, Агашин отец — Матвей, охотник и рыбак. Но не из тех фанатичных промысловиков, что приехали с материка по мечте и трудятся в дальней тайге безвылазно, а ближнего боя, более поселковый, более крестьянски-хозяйственный, универсальный и ещё и выпивке не чуждый. Участок у него неподалёку от деревни. С виду Игнатьевна и Матвей не сильно подходят друг другу, но, говорят, семья очень дружная.
Яна — эвенкийка по матери, хрупкая, похожая на котёнка, с огромными зелёными глазами и выражением какого-то беззащитного в них удивления. За таких страшно, аж сердце сжимается, как представишь — если пьянка, мат и если попадёт куда-то в город или хуже того на подступы.
Коля Ромашов со стержнем парень. Ведёт себя в школе сдержанно, сумрачно, хотя сумрачность мгновенно может перейти в тумак товарищу и тут же вернуться обратно вместе с комичным выражением мгновенной образцовости. Школьную жизнь он не то что не разделяет, а так… терпит по закону силы. Ощущение, что у него кроме обычных подростково-школьных дел есть нечто более главное. Выражение его взгляда можно назвать наглым, но это не наглость, а какая-то врождённая уверенность… Будто он тебя не то изучает, не то проверяет. На ту же стать. Я сгущаю краски, но ощущение есть.
Он такой долговязый, как щенки овчарок бывают, с большими лапами, ноги чуть с кривинкой, но с живописной, дающей округлость шагу… Ходит вразвалочку, с потягом… А вот лицо… Как сказать? Когда дают портрет человека, помогает какая-то главная черта, вроде большого носа или сросшихся бровей. Когда таких черт нет, что чаще всего и бывает, а внешность типичная, знакомая до боли — труднее всего. Скажешь «лицо длинное» — обязательно представится баклажан. А у Коли оно только чуть длинноватое, и чуть шире книзу, и чуть несимметричное, и чуть губастое, и чуть щекастое. И нос тоже совсем слегка утиный. Черты эти только намечены, а общее выражение дают глаза — серые, с металлической мутнинкой. И смотрит с оттенком сочувственного превосходства, связанного, конечно, с бытовой стороной, в которой он меня намного сноровистей. Если Агашка выглядит моложе, то Коля наоборот старше. Живёт он с матерью без отца. Коля нравится Агашке.
В нём какая-то не по возрасту холодинка. Детишки все светятся детством, а его душа будто отгорела. И будто отсиявшую эту заготовку опустили во что-то охлаждающее, плотное, и она, отшипев, стала крепкой, но остывшей. Я, помню, в детстве тянулся к яркому, цветному, тяготился будничным, казавшимся серым, в один тон: тряпка, ведёрко, телогрейка, калоши, кусты. А этот наоборот, туда и правит, где неразвлекательно, где серость и сталь, туда только и идёт, и рыщет безошибочно, будто знает, что здесь корень движения. Словно тут ему и ход, и эти точки размягчения лишь его и пускают, а перед остальными смыкаются намертво.
Коля заправски ведёт себя даже со взрослыми мужиками, здоровается, небрежно выбрасывая руку чуть по дуге наружу, будто целит в середку тела, а потом, так и быть, отводит. Стоит невозмутимо, перебрасывается словами, дозируя своё участие небрежно и взвешенно. Всех будто упреждает, охлаждает, видит дело насквозь и заранее. Мол, не обольщайтесь. Доску сушат: «Псссь. Порвёт!» Речушку приморозит с устья: «Да оторвёт её», про сено, плохо смётанное, по его мнению: «Загорит». С ребятнёй разбирается в два счёта, походя и не глядя, выстреливая на одной ноте: «Э, стопэ! Слышь ты, чучело, ещё раз увижу коло своей лодки, уши оборву, понял? Пшёл отсюда».