Режим был тут же предложен, причём не в рекомендательном, а в директивном виде. Мне было дано понять, что если режим не будет выполняться, то будет поставлен вопрос о дальнейшем продолжении моей лётной работы.
Большего приказа мне уже не нужно было.
Пришлось зажать себя в жёсткие тиски разных процедур вплоть до объёмов и видов физических упражнений, питания, дневного сна и своевременного отбоя. Заодно я решил привести в порядок свои дёсны, которые после перенесённой на Сахалине цинги были совсем слабыми, подлечить свой радикулит, который после катапультирования всё чаще беспокоил меня — в общем, я категорически занялся своим здоровьем. Потраченное время не пропало зря: из санатория я вырвался на волю, как огурчик, и снова с головой ушёл в своё дело. Однако на сей раз я уже не забывал о полученном уроке: со здоровьем шутки плохи.
Теперь я уже понимал своего комэска, которому я ещё пацаном «надирал хвоста» за счёт громадной перегрузки, тогда переносимой мною вроде бы легко: так просто ничто не заканчивается.
Летать надо не за счёт здоровья, а за счёт умения.
Шло обычное боевое дежурство.
Погода была мерзкая: низкая облачность закрывала сопки, порывистый ветер время от времени бросал скудные капли дождя — в такую погоду не то что летать, — из дежурки неохота выходить. Дважды я уже побывал в первой готовности, дважды расчёт бегал к самолёту, дважды чуть не по часу мёрз в кабине в полной готовности к вылету: шли учения Тихоокеанского флота, американцы постоянно дёргали нас, держали в напряжении.
Неприятная это штука — ждать.
Летать — так летать, тут всё понятно и ясно, а вот так сидеть в постоянном напряжении — тошно, от этого ожидания устаёшь больше, чем от полёта.
И всё-таки команду на запуск я получил: без какого бы то ни было предупреждения по телефону в дежурке вдруг зазвонили колокола громкого боя — воздух! Стометровкой я добежал до самолёта, влетел в кабину и, не дожидаясь АПА, нажал на кнопку автономного запуска. Пока двигатель набирал обороты — успел застегнуть парашют и привязную систему, техник едва успел убрать колодки и вот я уже на полосе. Вывожу двигатель на взлётный режим — и вдруг команда отставить взлёт. Меня эта команда уже взбесила: да сколько же можно так смыковать! В сердцах зарулил на стоянку, выскочил из кабины: ну сейчас я уже выскажу штурману КП всё, что я о нём думаю…
Я рванул дверь дежурного домика — и тут резкая боль ножом впилась в сердце. Боль была такой неожиданной и такой сильной, что потемнело в глазах. По-видимому, эта боль была написана у меня на лице: ко мне кинулся мой техник, помог мне дойти до кровати, лечь. Вокруг меня собрался весь наш расчёт. Кто-то подал воды.
Сделал пару глотков.
Боль прошла.
Всё.
Моя карьера лётчика теперь уже окончательно завершена.
До конца дежурства ещё два часа, за которые могут ещё поднять, а лететь в таком состоянии — это самоубийство.
Хранить этот случай в тайне было бессмысленно…
Словно на эшафот, поднялся я к телефону, деревянным чужим голосом сообщил на КП об ухудшении самочувствия. На КП засуетились: надо срочно менять экипаж, вызывать из третьей готовности смену, докладывать командиру полка…
К дежурке подскочила санитарка, из неё выскочил растревоженный наш полковой доктор Тамазян. Следом к дежурке подскочил «бобик» командира. Всё шло своим путём: врач измерял давление, командир сочувственно расспрашивал, что я ел…
Госпиталь.
Большое, японской постройки здание в Южно-Сахалинске.
Здесь все рода войск смешались под единой больничной формой. Здесь все чины и воинские звания уравнялись перед единым богом медициной.
Здесь лётчиков можно отличить только тем, что они расположены в отдельном крыле этого большого дома, в коридорах которого проложены ковровые дорожки да на каждом шагу сидят за столиками денно и нощно дежурные сестрицы в белых халатиках и накрахмаленных отутюженных белых шапочках.
В громадной, с потолками высотой под четыре метра палате, наверное, когда-то японцы проводили дипломатические приёмы.
Теперь в ней стоит семь коек.
Три из них пусты, что можно определить по аккуратно заправленным накрахмаленным простыням и не смятым подушкам, ждущих очередную жертву.
Возле каждой койки стоит солдатская тумбочка.
Кровать — тоже солдатская, со скрипящей и уже не пружинящей сеткой. Диссонансом смотрится эта убогость в этом шикарном здании с ковровыми дорожками и дежурными девочками в накрахмаленных белых шапочках у лампы с зелёным абажуром в коридоре.