Выбрать главу

Нога варилась.

По хате растекался запах конского пота и мяса.

Я с ложки кормил брата.

Мне очень, до рези в животе, хотелось есть.

После начала войны я ни о чём не думал — только о еде.

А ещё хотелось, чтобы мы быстрее победили фашистов. Тогда все приедут домой. И будет много еды.

И я буду всё время есть.

Всякую еду.

И много.

Даже колбасу! И хлеб…

Белый! И булки, бублики, пирожки, шанежки…

Братик доедал всегда и всё.

Доел и на этот раз.

Я честно соскрёб остатки каши со стенок кружки и дна. Братик открыл рот. Ложка клацнула о единственный зубик, и последняя каша была проглочена.

Всё.

Ладно, зато будет мясо.

Я, наверное, съел бы всё это мясо, если бы можно было.

Нет, надо и матери оставить. Она ведь голодная.

Когда она со мной ела? Вчера? Или нет, позавчера, наверное.

Тогда бабушка четыре картошки принесла и шанежку.

Бабушка покупала в деревне муку и пекла шанежки.

С картошкой.

Шанежки — это на поезд.

Нам шанежки нельзя, а то муки не хватит.

Мука такая дорогая! И картошка.

Бабушка пекла шанежки и продавала их на вокзале, когда приходил эшелон. На вырученные деньги она снова ездила в деревню и брала муку.

А ещё покупала водку.

Бабушка очень любила водку. Это её дед научил водку пить. В Сибири все водку пьют. Потому что холодно и еды нет. Дед чинил валенки, курил махорку и пил водку.

Дед и бабушку научил водку пить, и они пили вместе.

А меня дед научил сучить дратву, смолить её и валенки подшивать.

Долгими зимними вечерами, сидя у тёплой печки, мы с дедом подшивали чьи-то валенки. Дед рассказывал долгие и всякий раз новые истории про царя-батюшку, про казаков, беглых каторжников и староверов, про Ермака и хана Кучума, про тайгу и золотоискателей, иногда его рассказы растягивались на несколько вечеров. Дед рассказывал и шил. Потрескивала лучина в держаке. Лучину дед нащипывал, когда не было за что купить свечку. Свет ведь не часто бывал в Чулыме, потому что война. Вот на станции — там свет всегда. Там составы на фронт и с фронта. С фронта везли раненых. Я это видел, когда ходил на станцию собирать уголь. Мы все ходили: собирались пацаны, брали ведёрки, и на станцию. Там в золе бывало можно найти кусочки угля. Мы их собирали и потом печку топили. С отвалов нас не гнали, не то, что с путей, куда мы бегали смотреть на поезда. Только я санитарных поездов не любил смотреть: все перевязанные, в крови, стонут. Я боялся крови и боялся боли, и, когда слышал стоны, мне самому казалось, что у меня болит, что это у меня ногу или руку оторвало. Я всегда старался обойти санитарный поезд стороной. То ли дело, когда танки везли на фронт! Танки были все закрыты брезентом, в них была такая сила, а в теплушках бойцы все весёлые, не раненые, играли на гармошках и пели песни. А ещё они очень добрые: то хлеба дадут, а то и даже сахара кусок! Но эшелон уходил, и становилось както грустно, когда поезд уходил.

Поезд уходил.

А назад поезд приходил уже с ранеными.

Я не любил таких поездов.

Их было сразу видно по крестам на вагонах.

Зелёные вагоны с красными крестами на белых кругах.

И столько было в этих поездах красного…

Белое и красное на белом.

Медсёстры и врачи в белых халатах.

Раненые в белых бинтах с красными пятнами крови.

Это на ходячих, которые легко раненые.

А которые не могли ходить — тех видно было в окнах вагонов.

В поезд заходить не хотелось: там было много красного, и дух был тяжёлый. Нам верилось тогда, что все раненые, даже тяжёлые, — что все они оставались живыми.

Только не всегда это было на самом деле. В лучшем случае такой раненый возвращался домой калекой.

А сколько не возвращались…

Больше всего в посёлке ненавидели фашистов.

Из-за фашистов всё стало плохо.

Недолюбливали ещё и американцев: они всё обещались открыть второй фронт, а не открывали.

А вот боялись, наверное, больше всего… почтальоншу.

Их у нас было две.

Одна белая, другая — чёрная.

Это волосы у неё были чёрные.

Белая была молодой, и всё больше письма с фронта носила: треугольники с чернильной печатью полевой почты и штампом «проверено военной цензурой». Когда по улице проходила белая — из хат выскакивала вся улица, и каждая баба спрашивала, нет ли ей письма, а если нет, — то кому пришло письмо.

И та, которая получала письмо, плакала от счастья, что муж, или брат, или сын, а то и дочка, живы, воюют на фронте, бьют фашиста, и по много раз читала зачитанную до дыр весточку соседям, набежавшим в хату, и все плакали отчего-то.