В рекламном арсенале этого симпатичного заведения имеются такие веские аргументы, устоять перед которыми могут только люди, глухие к доводам разума и равнодушные к собственным удобствам. Потому что сюда, как гласят надписи, можно заехать бритым и небритым, одетым и неодетым – хоть голым, – всех одинаково хорошо примут и обслужат в «Очаге»!
Но не только это привлекло меня сюда, когда я впервые вывез Дорис за город. Удобство «Очага» состояло и в том, что здесь можно было позавтракать или пообедать, не выходя из машины. Мы парковали «мой» «кадиллак» – Салли давно настояла на том, чтобы я пользовался им – на краю обрыва, и приветливые вейтерши приносили нам сюда завтрак.
Такой необычный способ питания устраивал нас как нельзя лучше. Дело в том, что между нами установилась безмолвная договоренность: мы никогда не ходили вместе. Когда я привозил ее ко мне, она выходила из машины у дверей дома и, не дожидаясь меня, поднималась наверх. То же происходило, когда я заезжал за ней: запарковав перед домом, я шел в фойе, трижды давил на кнопку звонка, затем возвращался в машину. Дорис спускалась не сразу, всегда выжидала минуту-другую, а когда выходила на улицу, настороженно оглядывалась и, стесненная в движениях, быстро проходила к машине. А я делал вид, что все это вполне естественно. Только раз как-то я пошутил:
– Я, кажется, заведу себе шоферскую фуражку…
– Это зачем? – удивилась Дорис.
– Чтобы открывать тебе дверцу! – рассмеялся я, но, взглянув на мою спутницу, сообразил, что шутка не удалась.
Мне совсем не весело рассказывать об этих огорчительных уловках, посредством которых мы тщательно старались затушевать то, что стояло между нами.
Да и все эти огорчения, все маленькие жертвы – что были они в сравнении с блаженством, выпадавшим мне, когда наконец мы оставались вдвоем! Как щедро умела она вознаградить меня за вынужденные уколы, которым подвергалось мое мужское самолюбие! И чем больнее были уколы, тем великодушней она бывала.
Теперь, на неделе, Дорис приезжала ко мне только раз – во вторник или среду, – зато весь уик-энд она принадлежала мне. Ограниченные в наших выходах, мы старались придумать все, что могло внести разнообразие в наш быт. Я купил большой цветной телевизор и лучшую звуковую аппаратуру; на полках и на полу повсюду стояли горшки с диковинными растениями. Когда однажды, к ее приходу, я установил на книжной полке громадный аквариум с полсотней разнообразных рыбешек, с пестро иллюминированными гротами, Дорис застыла в восхищении.
– Это очень красиво, Алекс, – сказала она, – но боюсь, что здесь вскоре не останется места для нас с тобой!
А я, не раздумывая, отвечал:
– Что ж, тогда придется снять квартиру побольше!
Эта случайно оброненная мысль уже не оставляла меня. Теперь я мог себе это позволить, так как мое удвоенное жалованье открывало передо мной более широкие перспективы.
Я как-то упомянул, что вечно страшусь что-то потерять. И хотя раньше терять мне было нечего, страх прижился во мне, никогда не отпуская из своих цепких лап. Мудрено ли, что и на этот раз, чуть ли не с самого первого дня, он появился тут же рядом и, прилипчивый как тень, не расставался со мной. Сколько раз я просыпался по ночам в смутной тревоге, доведенный ложным предчувствием до галлюцинаций! Как отрадно было увидеть ее голову рядом! Я целовал ее, сперва нежно – так, чтобы не •потревожить, а затем, постепенно распаляясь, с эгоизмом, доходящим до жестокости, будил ее настойчивыми ласками и требовал, требовал подтверждения тому, что она – не сон, не наваждение.
Она прощала мне эти вспышки, и через полчаса, так и не разгадав истинных мотивов моих страстных припадков, засыпала, оставляя меня наедине с сомнениями и страхом.
В первый же наш выезд я заметил, как льстит моей любимой поездка в дорогой машине. Происходя из небогатой семьи, Дорис трепетно переживала прикосновение к этой маленькой роскоши. Устроившись поудобнее у окна, она особенно наслаждалась, когда наш «кадиллак» останавливался у света в левой колее. Вся на виду, она вызывала неприкрытое восхищение у пассажиров соседних машин, и я нередко подмечал завистливые взгляды, которые те бросали в мою сторону. Да разве и не была эта зависть оправданной?!
Откровенно говоря, я не испытывал обычной в таких случаях гордости. В тот самый момент, когда такое чувство и могло зародиться, мне вдруг приходила мысль о случайности и… непрочности моей удачи. Все мое счастье было составлено из странных неправдоподобных элементов, случайных обстоятельств и психологических несуразиц, перевязанных тонкими тесемками в хаотический клубок, разобраться в котором мне никак не удавалось. Концы тесемок свисали по сторонам, и казалось, потяни я неосторожно за любой, все сооружение распадется.
Я не обманывал себя относительно моих возможностей. Я не был миллионером и не мог помышлять о дворцах. Единственное, что перепало мне от этого «сказочного» мира, был отцовский «кадиллак» – громадная светло-зеленая, с темной крышей машина, не без роскоши отделанная внутри. Отец заплатил за нее двадцать с лишним тысяч и хоть списал эту цифру в расход фирмы, однако немало покряхтел потом над «безумной» покупкой. Тогда я, помнится, всласть посмеялся над ним, теперь же… теперь был признателен ему за предусмотрительность.
ГЛАВА 17
Странно складывались мои отношения с Салли. Где-то этого следовало ожидать. Начать с того, что одиночество свалилось на нее неожиданно. Маленькая и хрупкая, не привыкшая к самостоятельным решениям, она чувствовала себя без мужа затерянной в большом молчаливом доме, оживлявшемся только в мои приезды или редкие наезды тех немногих друзей, какие у отца сохранились. Я говорю – немногих, потому что отец не принадлежал к числу людей, вокруг кого образуется общественная среда. Для этого он был слишком неровен в отношениях: то ненужно чувствителен, то неоправданно заносчив. Даже удачливость в делах, красивый дом и внешнее гостеприимство не помогли отцу завоевать расположение кругов, к каким он с давних пор тянулся. Там к нему относились как к выскочке, настороженно, с плохо скрытым недоброжелательством. Отец это чувствовал, хандрил и со свойственной ему несдержанностью открыто поносил своих мнимых врагов. Он называл их дураками, что было несправедливо, и ничтожествами, что было ближе к истине, хотя самые пороки этих людей, составлявшие их ничтожество, вызывали в нем тайную зависть. Ко всему тому он был упрям и непоследователен: с демократами вел себя как республиканец, в спорах с республиканцами становился демократом. Охотно обличая чужие предрассудки, он великодушно разрешал их себе, причем большие, постепенно развивая в себе какую-то ожесточенную мнительность. Будучи эгоцентриком, отец, однако, не был эгоистом, и по природе своей не чужд был человеколюбия, но этот своеобразный альтруизм при столкновении с людьми и явлениями, которых он не понимал или отказывался понимать, оборачивался скептицизмом, а со временем – мизантропией. Поэтому даже его завидное острословие, не украшенное благодушием, частенько отдавало воркотней.
Все это, естественно, не содействовало его популярности, и дом, как я уже заметил, пустовал.
Теперь к этому прибавилось другое. Между мною и Салли установилась непривычная недоговоренность, стеснявшая обоих. По-видимому, слить воедино счастье с несчастьем – такая же непосильная задача, как смешать огонь с водой; из такого эксперимента только и может произойти «пуф!» – облачко пара, наподобие того, что выходит из клокочущего чайника. Как ни жалел я мою маленькую подругу, как ни старался ее утешить, я постоянно ловил себя на том, что выходит это у меня неестественно, с потугами. Иногда, стряхнув ощущение отчужденности, я пытался заговорить с Салли запросто, но на второй фразе спотыкался; меня тут же пугала мысль, что искренность вынудит меня на объяснения, сейчас неуместные. Теперь я окончательно понял, что отношение Салли ко мне всегда оставалось для меня загадкой. Было ли это настоящее чувство или… жалость?…