Правда, в последнее время объявилось в городке несметное количество военных. Оно и понятно: всероссийский самодержец почти совсем забросил Питер, днюет и ночует в загородной усадьбе, с ним и семья в полном составе. Министры с докладами приезжают, совещания устраивают. Куда ж без охраны! Тем паче гуторят, будто вскорости война с японцем может начаться. Бдительность превыше всего.
Вчера еще лежал себе прудик безмятежно, точно капля росы в детской ладошке, а сегодня возникли откуда-то проволочные ограждения на столбах. Таблички к ним прикручены с черепами нарисованными. Яков остановился, поскреб затылок – он ничего не понял. Какие черепа, откуда заграждения? Он излазил здесь каждый вершок, но никакой опасности не наблюдал. В прудике водились разве что ленивые карпы и пучеглазые лягушки, иногда забредали на водопой лисы и зайцы. Опасного зверья в Царском Селе и окрестностях не водилось уже лет полтораста.
Помявшись, Яков воровато поднырнул под проволоку. Ну вас! Дай волю, так со своими охранными мерами совсем простому люду кислород перекроете. А нынче не петровские времена, люд – он в разум вошел, о правах и свободах представление имеет. И незачем его лишний раз драконить.
На берегу пруда все было как раньше. Мирно стрекотали цикады, пересвистывались укрывшиеся в осоке мелкие пичужки. Убедившись, что в зарослях не дежурят солдаты с винтовками, Яков хекнул и потянул через голову задубелую от пота рубаху. Распустил веревочки, скинул домотканые портки и, оставшись в намотанном на чресла лоскуте, как неандерталец в набедренной повязке, сунулся в пруд.
Разбежалась в стороны ряска, поодаль высунулась и вновь скрылась рыбья морда. Яков пошел вперед, приседая и изготавливаясь для нырка в прогретую парную воду. Внезапно его нога наткнулась на что-то продолговатое и осклизлое. Он подумал сначала, что попалась коряга. Нагнулся, подождал, пока сойдет рябь и обмер с подогнутым, как у цапли, коленом.
Перед ним, на дне, лежал утопленник – покойно, со смеженными веками и скрещенными на груди руками. В его длинных русых волосах резвились головастики. Был он молод, лет двадцати, щеки покрывал легкий пушок, а широкая грудная клетка и бугры мускулов свидетельствовали об изрядном физическом развитии. Яков не мог определить, был ли он абсолютно гол, ибо тело ниже живота прикрывал, на манер пледа, коричневый коврик из водорослей.
Яков зашлепал губами, творя первую пришедшую на память молитву. Обычно он молился нечасто, по большим праздникам, когда ходил с Прасковьей в церковь. Но тут прорвало с перепугу. Он заставил себя присмотреться к несчастному. Наружных ран не видно, но они могли быть на спине. Впрочем, непохоже, чтобы он с кем-то боролся и принял насильственную смерть от чужих рук. Не иначе самоубийца. Яков прежде видел их, но только повешенных.
Он огляделся кругом – теперь уже в надежде усмотреть живую душу и позвать на помощь. Никого. Прудик, разом утративший свою милую патриархальность, зловеще затаился, словно выжидал.
Яков погрузил в воду дрожащие руки, чтобы приподнять утопленника, но тот неожиданно распахнул глаза – они оказались небесно-голубыми – и без посторонней подмоги высунул голову из пруда. Яков закрестился истовее, чем это делала Прасковья в минуты панических атак. А оживший мертвяк улыбнулся ему и вдруг, цапнув за предплечье, потащил к себе.
Враз вспомнились женины предостережения: и про тихие омуты, и про бесовщину, витающую над Царским Селом, и про возмездие за прегрешения… Яков дернулся что было силы, лягнул врага костистой пяткой. И – вырвался.
Взметая брызги и скользя по илистому дну, он в три прыжка достиг берега, выскочил как ужаленный и обернулся. Молодой утопленник стоял в воде по пояс, облепленный кружочками ряски, и грозил ему пальцем. Яков схватил валявшиеся в траве портки с рубахой и пустился прочь от берега.
По-лосиному раздувая бока, он добежал до проволочного заграждения. Лоскут на бедрах размотался, того и гляди свалится. Яков прихватил его рукой и принялся заталкивать мокрые ступни в штанины. Кое-как натянув портки, он взялся за рубаху, но ивняк закачался, и над ним всплыла лохматая голова утопленника. Яков бросил рубаху, прошмыгнул ужом под проволокой и, как был, с обнаженным мосластым торсом, припустил к своей хибаре.
Там он с порога повалился в ноги своей старухе, стал лепетать что-то невразумительное, каяться и биться лбом о половицы. Прасковья смотрела на него, как на сумасшедшего, и капала ему на макушку пахучее миро из склянки. А Яков, выговорившись, кинулся к божнице, вынул из-за нее все семейные сбережения, заботливо увязанные в кожаный кисет, и объявил, что завтра же надобно уезжать из Царского. Прасковья впала в ступор, гадая, радоваться ли ей исполнению заветного желания или причитать над мужем, который явно не в себе. Она достала из погреба бутыль самогона и робко подсунула Якову, как проверенное лекарство от нервов. Однако он самогон отринул, сказав, что рассудок нужен тверезый и вообще некогда рассиживаться. Пусть жена укладывает скарб, а он пойдет искать покупателей.