Я тогда не совсѣмъ понялъ эту деликатность; но полный смыслъ ея словъ вскорѣ открылся.
Мое главноуправительство получило для меня двойную цѣну: идти прямымъ путемъ къ самой лучшей цѣли, какую только могъ имѣть человѣкъ въ моемъ положеніи, и сближаться этимъ самымъ съ женщиной, предъ которой я такъ всепѣло преклонялся.
Вечеромъ того же дня, возвращаясь изъ конторы, я остановился въ коридорѣ передъ дверью въ залу. Оттуда неслись звуки рояля. Играла графиня. Въ Москвѣ я ни разу не слыхалъ ея игры, не обращалъ даже никакого вниманія на инструментъ, стоявшій въ залѣ. Музыка была для меня до той минуты terra incognita, а порыванія къ ней таились во мнѣ, даже въ предѣлахъ моего убогаго пѣвчества.
На цыпочкахъ вошелъ я и прислонился въ стѣнѣ, за печкой, бросавшей длинную тѣнь на полъ полуосвѣщенной залы. Звуки, выходившіе изъ-подъ пальцевъ графини, защекотали меня неиспытаннымъ еще ощущеніемъ. Въ нихъ было что-то милое, игривое, точно какой задушевный разговоръ, прерываемый шуткой и тихимъ смѣхомъ, гдѣ-нибудь въ уютномъ уголку, зимнимъ или осеннимъ вечеромъ. Пьеса скоро оборвалась. Графиня перевернула листъ тетради, сдѣлала небольшую паузу и заиграла совсѣмъ другое, — тихое, широкое, уносившееся неизвѣстно куда, безконечную какую-то грезу, въ которой звуки переливались чуть слышно и тонули въ дрожаніи неопредѣленныхъ и сладкихъ отголосковъ.
У меня защемило на сердцѣ, и небывалый слезы выступили нежданно-негаданно на глазахъ. Я закрылъ ихъ. Смолкли звуки и больше не возобновлялись.
— Кто тамъ? окликнулъ меня знакомый голосъ, отъ котораго я чувствовалъ каждый разъ внутреннюю дрожь.
Я вышелъ изъ своего теинаго угла.
— Это вы, Николай Иванычъ? Какъ притаились! Вы охотникъ до музыки?
На эти вопросы я только отвѣтилъ:
— Что вы такое играли, графиня?
— Это — Шуманъ.
Для меня имя Шумана было тогда — пустой звукъ.
— А самая-то пьеса, что такое?
— Первая называется «am Kamin» — у камина.
— Такъ и есть! обрадовался я заглавію.
— А вторая называется «Träumerei.»
— Грезы, перевелъ я вслухъ.
— Вы по-нѣмецки знаете?
— Маракую.
Съ чистосердечіемъ ребенка сознался я графинѣ, что въ музыкѣ — круглый невѣжда; а теперь увидалъ, какъ она на меня сильно дѣйствуетъ. Не скрылъ я ей и комическаго эпизода моего пѣвчества.
Пѣніе повело за собою и другіе уроки. Графиня нашла, что мнѣ слѣдуетъ познакомиться съ итальянскимъ языкомъ, хоть настолько, чтобы читать тексты романсовъ и аріи. За итальянскимъ пошелъ и французскій. Меня заставили прочитать вслухъ нѣсколько строкъ изъ какого-то романа. Произношеніе у меня было убійственное. Я выговаривалъ почти всѣ буквы словъ и съ носовыми звуками, въ родѣ «on», никакъ не могъ совладать. По учительница моя съ невозмутимымъ лицомъ поправляла меня и доказывала, что я до тѣхъ поръ не выучусь порядочно языку, пока не образую свой слухъ.
Я долженъ былъ съ ней безусловно согласиться.
Наташа оказалась совсѣмъ не такая тупица, какъ предваряла меня графиня. При урокахъ моихъ обыкновенно присутствовала и миссъ Уайтъ. Она тоже пожелала заниматься со мною по-англійски, должно быть по распоряженію графини. По крайней мѣрѣ главная моя учительница, проэкзаменовавъ меня по части англійской литературы, въ которой я оказался крайне невѣжественъ, заявила то мнѣніе, что учиться языку никогда не поздно. Я и съ этимъ согласился.
Всѣ мои вечера были биткомъ набиты уроками, какъ у самаго прилежнаго школьника; утромъ я училъ Наташу и съ полудня до обѣда сндѣлъ въ конторѣ. Съ графиней мы проводили цѣлые вечера; но я ея все-таки не видалъ. Со мной занималась старшая сестра-воспитательница, показывающая мнѣ азы; но женщина, мать, жена, чувствующее и страдающее существо не открывалось мнѣ ни въ одномъ звукѣ, ни въ одномъ жестѣ, ни въ одномъ намекѣ.
Черезъ недѣлю я задыхался отъ этой жизни съ глазу на глазъ, гдѣ все время шло на обученіе меня пѣнію и французскому прононсу. Каждую ночь я, ворочаясь въ постели, спрашивалъ съ плачемъ въ голосѣ:
«Ho зачѣмъ же эта женщина затаиваетъ такъ свое горе и униженіе? Къ чему эти молчаливыя, гордыя страданія? Развѣ бы ея не было легче, еслибъ она хоть однимъ словомъ приблизила къ себѣ человѣка, которыя чуть не молится на нее?»
Потомъ я упрекалъ самого себя въ тупости, въ неумѣніи обращаться къ нея съ живою рѣчью, затронуть въ нея симпатичную струну. Но упреки эти ни къ чему не вели. Она такъ наполняла всѣ семь часовъ осенняго вечера, что было бы совсѣмъ некстати прерывать наши занятія какимъ-нибудь постороннимъ вопросомъ. Отъ графа писемъ не приходило, стало-быть и этотъ сюжетъ не стоялъ еще на очереди.
Наступилъ восьмой день нашего уединеннаго житья въ слободскихъ хоромахъ. Только-что кончился урокъ итальянскаго чтенія. Графиня пошла въ залу черезъ темную гостиную, а я остался въ боскетной, гдѣ тускло горѣла лампа подъ абажуромъ. Мнѣ слѣдовала двинуться за учительницей, такъ какъ должны были начаться мои вокальныя упражненія, но я не шелъ. Я сидѣлъ на жесткомъ старинномъ диванчикѣ, свѣсивъ голову и кусая ногти: признакъ высшаго душевнаго разстройства моей деревянной особы. Въ залѣ раздались раскаты аккордовъ. Проиграна была цѣлая прелюдія, а я все не двигался.
Меня окликнули изъ залы. Я не двигался.
Это не было озорство или предумышленная тактика — нѣтъ: я слишкомъ преклонялся тогда передъ графиней. Но я рѣшительно не могъ идти въ залу, становиться за ея табуретомъ и начинать голосить: ре-ми-фа-ре-соль-си-ля!
Раздались шаги и шелестъ платья. Я не поднималъ головы. Съ порога меня спросили:
— Что съ вами, Николай Иванычъ? Вы развѣ забыли про урокъ?
Я молчалъ, и только длинная борода моя вздрагивала на груди отъ тяжелаго и учащеннаго дыханія.
— Что съ вами? повторила она, подходя къ диванчику и вглядываясь въ мое лицо. Вамъ дурно?
— Простите, графиня, выговорилъ я полушепотомъ, я этакъ не могу.
— Не можете — чего? изумленно переспросила она.
— Вы страдаете, заговорилъ я тверже, поднимая голову; я знаю, какова ваша доля. Конечно, я не стою еще вашего довѣрія; но я не хочу и васъ обманывать.
Она вся вздрогнула и стремительно перебила меня:
— Я вамъ очень довѣряю, Николай Иванычъ. Развѣ вы не видите, какъ мы съ вами скоро сошлись? Я знаю, — у меня сухая манера; но вы не обращайте на нее вниманія, — прошу васъ.
Въ голосѣ заслышались почти нѣжные звуки. Я испугался своей выходки, но настолько овладѣлъ собою, что всталъ и совершенно твердо выговорилъ:
— Есть такія минуты, графиня, когда самый прилежный ученикъ оттягиваетъ часъ урока, — извините меня.
Она ничего не отвѣтила и только пристально поглядѣла на меня. Я выдержалъ этотъ взглядъ: въ немъ я ничего не прочелъ.
Весь урокъ пѣнія она не промолвила ни слова.
Слѣдующіе два дня прошли очень напряженно. Графиня обходилась со мною все такъ же, но я чувствовалъ себя виновнымъ. Оправдываться я не сталъ. Сцена въ боскетной вышла, по-моему, такъ нелѣпа, что лучше было и не намекать на нее.
На третій день, графиня не явилась къ обѣду; прислала сказать горничную, что у ней болитъ голова, но что «если мнѣ угодно», то я могу придти заниматься в ъя уборную.
Если мнѣ угодно!.. мнѣ и за обѣдомъ-то кусокъ не шелъ въ горло, хотя Наташа занимала меня своей милой болтовней, а англичанка старательно переводила мнѣ по-англійски каждое названіе кушаній и каждую вещь на столѣ. Горничную я тотчасъ же попросилъ доложить ея сіятельству, что я боюсь ее утомить, но явлюсь, съ ея позволенія, узнать о здоровьѣ.
Ужь не знаю, въ какихъ словахъ передала она мою тяжелую фразу, только когда я вошелъ въ уборную, графиня, сидѣвшая въ большихъ креслахъ, оглядѣла меня и спросила;
— А книги вы забыли?
Я объяснилъ ихъ отсутствіе боязнью утомить ее.
— Полноте, возразила она шутливо, вы совсѣмъ, я вижу, измѣнились. Мигрень не помѣшаетъ мнѣ заняться съ вами.
Надо было повиноваться; но вѣроятно лицо мое такъ жалобно сморщилось, что она разсмѣялась и, указывая мнѣ рукой на стулъ, сказала:
— Ну, ужь Богъ съ вами, на сегодня прощаю вамъ урокъ. Присядьте.