И все это восклицание оказалось (конечно, совершенно бессознательно для самого Пушкина) простым переводом Парни.
Тут уж заимствование ясно.
После представленных соображений послание Голицыной «Давно о ней воспоминанье» становится совершенно ясным. В нем нет решительно ни одного слова, которое свидетельствовало бы о каком-либо, даже самом легком, увлечении поэта певицей, — не говорю уже — о какой-либо любви или страсти. Правда, это не обычный мадригал, не завзятая надпись в дамский альбом. Поэт, действительно, сердечно тронут таким вниманием художника голоса и искренне благодарит певицу. Послание, быть может, выросло не только из чисто внешнего желания отдарить княгиню М. А. Голицыну, а возможно, и из внутренних побуждений: поэта могла заинтересовать связь двух искусств в одной теме; его поэтическое воображение должно было быть затронуто наблюдением, как его звуки — плоды его творчества — оживают новой жизнью в музыке голоса. Давая распоряжение тиснуть это послание в издании 1826 года, Пушкин, надо думать, выделял его, как имевшее объективную ценность, не считал его случайным, подобным многим своим, написанным по просьбе почитательниц и почитателей его таланта произведениям, которые он не удостаивал печати. Набрасывая перечень своих стихотворений, он не забыл вписать в него и это стихотворение, написанное для Голицыной.
Значение поэтического отзыва Пушкина о пении княгини Голицыной обрисуется еще ярче, если мы напомним общее суждение Пушкина об эстетическом вкусе русских женщин: «Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому причиною не знание отечественного языка; но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, оделив их тонким умом и чувствительностью самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятий… Исключения редки». Должно быть, одним из таких исключений была княгиня Голицына, если только… Пушкин был искренен в своем послании.
I и II писаны не Голицыной, III писано ей, но в нем нет решительно никакого намека на какое-либо нежное чувство поэта к княгине Голицыной. Но ведь Голицына — «северная любовь» Пушкина, которую он увозил из Петербурга в изгнание и которою он жил в 1820–1823 годах: где же искать историю этой таинственной любви? Во всяком случае, послание 1823 года не дает не только материалов для такой истории, но даже и оснований предполагать такую любовь. Вывод, конечно, единственный и ясный как день: эта северная любовь к Голицыной создана воображением Гершензона и Незеленова; в действительности же ее никогда и не существовало.
Можно еще привести одно соображение, специально, для Гершензона: на самом деле, если вместе с ним видеть в I–II отражение начальной, а в III — заключительной стадии этой привязанности поэта, то при выясненном и совершенно определенном смысле и значении III не почувствуется ли психологическая невозможность связывать такой конец сердечной истории с таким началом? И, несомненно, те отношения, которые запечатлены в III, без нарушения психологической правды нельзя вывести из отношений, предполагаемых I–II.
Нельзя не сказать несколько слов об упомянутой нами усмотренной не только Гершензоном, но и некоторыми издателями, связи I и III по содержанию и даже отдельным стихам. Нам говорит Гершензон: «конец I и III тождественны; далее в I есть ясный намек на то, что данная женщина была очарована какими-то печальными стихами Пушкина — и этот случай вспоминает поэт в III». Но тут «медленное чтение» Гершензона изменило ему, не принесло добрых плодов или, быть может, не было все же достаточно вдумчивым. В действительности только при невнимательном чтении можно усмотреть в этих стихах какое-либо тождество. Вот «тождественные» концы.