Выбрать главу

Какое-то мгновение он еще видел луну, проглянувшую сквозь густую листву тахли, затем веки его сомкнулись. Он поджал ноги, свернулся клубком и, приникнув головой к мархи отца, забылся.

Сон отпустил его, когда день уже был в разгаре. Тело горело сухим жаром, ломило кости. Джагсир сунул руку в кошель, достал коробочку и отправил в рот последний катышек. Потом поднялся на дрожащих ногах, хлебнул горсть воды из канавы и побрел к деревне. Он шел, а впереди, словно дьявольское наваждение, возникала все та же картина: Бханта, закутанный в одеяло, сидит у костра под тахли... Джагсиру чудилось, что тело его сгорает на этом костре...

Дома он свалился в злой лихорадке.

5

Два дня пролежал Джагсир в постели. Он сгорал от жара. Сетка кровати впивалась в тело — ни накиданное на нее тряпье, ни подстилка не смягчали этих жестких объятий.

В ночь после второго дня он вдруг открыл глаза и сел. Нанди измаялась в эти дни, ухаживая за сыном, и теперь спала. Джагсир завернулся в одеяло, встал на ноги. Они не очень-то его слушались, однако он собрался с силами и кое-как пошел. Заперев на щеколду наружную дверь, он отправился на огонек к Раунаки.

Возле дома Кхемы Чхатти Джагсир почувствовал: все, дальше он не ступит ни шагу. Подпирая обеими руками поясницу, он опустился на чурбан, вкопанный возле порога, чуть передохнул, поднял голову — и вдруг увидел перед собой лачуги их квартала. В ночной тьме они представлялись не человеческим жильем, а собачьими конурами — маленькими, темными, ушедшими глубоко в землю. На некоторых лачугах крыши были так низко посажены, что человеку хорошего роста под ними и не выпрямиться. Дворы были огорожены чем попало, стены обмазаны кое-как, в одних местах глина выпирала буграми, в других образовались впадины, словно язвы на теле прокаженного. Насколько помнил Джагсир, здесь никогда и никто не строился заново. Случалось, в сезон дождей у какой-нибудь лачуги осядет крыша или завалится стена. Тогда разыскивали старые доски и кирпичи, латали прорехи — и продолжали жить, как жили.

«Собачьи конуры!» — Джагсир рассмеялся. Чего ради пришло ему в голову такое? В этом квартале он родился и вырос, здесь сорок лет и еще два года жизнь дарила его своими радостями, и никогда лачуги не казались ему собачьими конурами. На его памяти — он тогда уже был взрослым парнем — в этих лачугах родились дети. Теперь они стали юношами и девушками, некоторые уже сыграли свадьбы, и дворы их, как пчелиные ульи, гудят ребячьими голосами. В иной лачуге, где прежде жили двое-трое, теперь сходятся на ночлег человек десять. Рассовывают по углам мелкую утварь, громоздят друг на друга глиняные миски и кувшины, расставляют большие и маленькие кровати с веревочными сетками, спят по двое и по трое вместе в тесноте и духоте, но никто и не думает расширять жилье.

Не раз Джагсиру доводилось присутствовать при ссорах молодых людей с собственными родителями. Женился сын, шумела в доме свадьба, а потом растерянные старики уступали свое место в лачуге молодым, сами же устраивались во дворе, под навесом. В холодные зимние ночи они тряслись под рваными одеялами, не могли сомкнуть глаз, а чуть забрезжит утро, вставали и безропотно принимались за привычную работу. И снова приходила ночь... Когда же кто-нибудь из малосемейных сочувственно советовал: «Да построй ты себе другую хижину!» — ему отвечали: «Стоит ли? Тут всего-то и дела, чтобы ночь провести...»

«Всего-то и дела, чтобы ночь провести!» Джагсир снова засмеялся. А день? О том, как проходит день, соседи его говорили примерно одно. Спросишь такого, как поживает, а он вздохнет да ответит:

— Хорошо... День прошел — и ладно...

Или еще так:

— Да, хорошо. День минул — смерть придвинул...

Не было в их квартале человека, лицо которого светилось бы радостью. Даже когда люди смеялись, по лицам их бродили какие-то скорбные тени. Редко когда мудрая речь не сопровождалась ругательством, грязным словцом, оскорблением. Когда в квартале играли свадьбу, дней пять-шесть кипело веселье, щедро орошаемое самогонным дождем; казалось, зачерствевшие души оживали, подобно деревьям, на которых после доброго ливня то тут, то там начинает пробиваться листва. Но кончалось брачное застолье, и снова воцарялась та же грубость, та же брань, та же печаль...

— Человеку дал творец десяток тел, человек изжил одно, а девять— где? — тихо сказал Джагсир. Так говаривал старый Лалу, тот самый, что помер год назад. Старый Лалу, отрада всей округи, древо счастья среди людского сухостоя...

Ну и шутник был этот Лалу! В детстве, бывало, Джагсир с приятелями— ребятишками из их квартала — до поздней ночи толпились вокруг Лалу, слушали его россказни, пересыпанные забавными шутками. Лалу того времени запомнился Джагсиру всегда веселым, неунывающим, постоянно он над чем-нибудь потешался, вечно крутился юлой. Но вот Лалу женился, стал отцом. Родились мальчики, девочки... Два его сына спутались с бандитами — одного из них на плантации сахарного тростника пристрелила полиция, другой и по сию пору скрывается неизвестно где; третий был еще мальчишка. Подросли и заневестились дочери. Беспутство детей и домашние заботы до времени состарили Лалу: в пятьдесят лет он выглядел на все семьдесят, от железного здоровья и четверти не осталось. И в такие-то годы он польстился на заработок: пошел издольщиком в хозяйство с двумя упряжками. Он выбивался из сил, чтобы подкопить денег на приданое дочкам, — и вдруг умер. Уже за год до кончины его нельзя было узнать. Тот самый Лалу, который прежде так и сыпал историями о волшебных пери, принцессах и воинах, Лалу, весельчак и насмешник, превратился в «обладателя десяти тел». Так и звали его в последнее время люди. И сам он, вздыхая, без конца повторял эту поговорку, будто слова священной книги: «Человеку дал творец десяток тел, человек изжил одно, а девять — где?»