В ответ на эти сетования Джагсир только усмехнулся. Он поднялся с земли, чтобы снять с головы матери решето с едой, принял от нее кувшин сырого молока. Навалившись на свою клюку, Нанди пыталась распрямить спину. От боли морщины на ее лице стали глубже, из глаз полились слезы. Одной рукой она вцепилась в палку, другую уперла себе в поясницу и все никак не могла выпрямиться.
— О-о, строптивец! — не то вздохнула, не то простонала старуха и, словно лишившись последних сил, опустилась на землю. — В мои-то годы прислуживать тебе в поле! — И снова к нему, к тому, кого уже не было: — Всю свою жизнь ты толковал о законе, но если бы сам ты следовал закону, разве довелось бы мне терпеть такое?..
Она прикрыла лицо краем сари и от души всплакнула, затем, всхлипывая, принялась тихонько напевать вайны — плач по усопшему:
Джагсир вначале принимал все это спокойно, однако причитания матери переворачивали ему душу. Как ни крепился, а и его прошибла слеза.
— Да будет тебе, матушка! — взмолился он хриплым голосом, утирая глаза краем тюрбана.
Но старуха не унималась. Она плакала и выводила вайны до тех пор, пока не облегчила сердце. И все это время Джагсир не мог одолеть слез.
— Разве станет поминать тебя мой единственный сын, о, ты, сошедший в ад! — всхлипывая, укоряла она отца Джагсира, а сама тем временем раскутала решето и все бормотала над ним, все бормотала: — Пока был жив, не сумел позаботиться о сыне, так что уж теперь... Не переправил сына на пароме жизни туда, на счастливый берег, а самому ему нынче уж и не переправиться...
Не переставая причитать, Нанди вынула из решета сладкий хлебец, посыпала на него горсть вареного риса и возложила на поминальный столб. Потом плеснула на камни немного молока и поставила кувшин себе на голову.
— Ладно, что было, то было... Но теперь уж на меня не надейся. Если к уборке приведешь в дом невестку, я как-нибудь дотащусь к тебе на небо, а нет — так бог тебе судья... Мне уж долго не протянуть. А если ты ничего другого не можешь, так хоть призови меня к себе, — сил моих больше нет глядеть на все это!..
Наконец, Нанди оторвалась от мархи, взяла из решета еще один хлебец и, опираясь о клюку, направилась к упряжке. Разломив хлебец на две равные части, она протянула их быкам, коснулась рукой лбов животных, сложила руки лодочкой в знак покорной просьбы. Потом вернулась под дерево, положила на оставшиеся три хлебца по горсти риса и предложила сыну. Джагсир принялся за еду, но он был так расстроен, что кусок не лез в горло. Никогда еще причитания матери не растравляли так его душу. Обычно стоило Нанди начать свое нытье, он тут же норовил обратить ее слова в шутку и заставлял замолчать. Но сегодня ему самому было не до смеха.
— Матушка, убери хлебцы в решето, я потом поем, сейчас что-то не хочется, — сказал он, складывая еду в металлическую кружку из-под риса. И, не дожидаясь ответа матери, пошел к упряжке.
Укладывая хлеб в решето, Нанди вновь расчувствовалась, снова принялась за свои вайны. Решето с едой она оставила в корнях тахли, а сама потащила свое дряхлое тело в обратный путь и, полумертвая, почти без памяти, добралась наконец до дома.
Джагсир отвозил на базар хлопок. На обратном пути, на мосту возле малого канала, он повстречал Никку — деревенского цирюльника, тащившего куда-то узел. В молочно-белом одеянии, в туфлях на двойной подметке и великолепном тюрбане, цирюльник, казалось, парил над землей.
— Эге! Как здоровье? — зычно гаркнул Никка.
— Тебя повстречал — здоровым стал, — привычно отозвался Джагсир. Он так и обмер, пораженный нарядом цирюльника, особенно его туфлями.
— А как тебе солнышко светит? Все резвишься, как белка в лесу? — привычно тягуче проговорил Никка. Сняв с плеча мукку, он прислонился к перилам моста и принялся обмахивать ею туфли.
Джагсир не нашелся что ответить и молча глядел, как Никка отряхивает туфли.
А цирюльник все тянул:
— Эх ты, проказа! Сладил бы вовремя свои делишки, так были бы сейчас у тебя в доме два-три здоровых работника. Поставили бы они тебе постель под баньяном и ты бы прохлаждался, как раджа, закинув ногу на ногу...