Немного восстановив порядок, террористы дают приказ выкинуть на улицу расстрелянных ранее заложников — мужчин. Когда выбрасывали трупы — одному из заложников удается бежать.
Время идет своим чередом. Когда заложники начинают постепенно выходить из-под контроля, одного из заложников выводят на середину зала и приставляют к голове ствол. В коридорах — мужчин — заложников заставляют строить баррикады и говорят, что скоро всех расстреляют.
Один из мужчин — заложников по имени Казбек Дзарасов строя баррикаду спрашивает одного из террористов — почему они не отпустят хотя бы детей, ведь дети ничего не понимают и по всем кавказским традициям не участвуют в войне. Террорист отвечает: им и не надо ничего понимать, довольно того, чтобы они подохли.
Примерно в полночь главный переговорщик, детский врач по имени Леонид Рашаль, который вел переговоры и при захвате заложников в театральном центре на Дубровке набирает номер террористов. Ему просто и незатейливо объясняют правила: отключите телефон — расстреливаем заложников, увидим солдат — расстреливаем заложников, выключите свет — расстреливаем заложников. Рашаль спрашивает — вы разве не знаете, как часто отключают свет. После недолгого молчания террорист говорит — три минуты. Если через три минуты после отключения свет не включат — будет стрельба. И если один подойдешь (без президентов Ингушетии и Осетии) — к школе — расстреляем.
Рашаль пытается завязать переговоры, ему нужно договориться об освобождении хотя бы части заложников или о передаче им еды и воды (до этого террористы сказали, что заложники объявили голодовку, протестуя против политики правительства России на Кавказе и им не нужны ни еда ни вода). И вот тут — впервые внешне спокойный террорист срывается. Следует истерический крик: «Пошел ты, жидовская морда, ты нам один не нужен! Подойдешь к школе один — будешь труп!»
Становится понятно, что цели у террористов совершенно другие, не такие, как в предыдущих терактах. Дети — только предлог.
Но от этого никому не легче.
Тем временем — в гостинице срочно доставленные из Москвы «местные авторитеты» во главе с М. М. Гуцериевым, крупным бизнесменом — пьют водку. Они ничего не могут сделать. Им страшно…
Владимир Ходов. Активный боевик
Самый жестокий из всех
Владимир Ходов не был с детства мусульманином, он не был ни осетином, ни чеченцем — его мать привезла его в Осетию с Украины, когда маленькому Володе было три года, тогда это было нормально. Они поселились в деревне Эльхотово, мусульманской деревне на границе с Кабардино-Балкарией, на улице Сортово 17, в двухэтажном доме барачного типа. Приемный отец Ходова служил в инженерных войсках, мать работала медсестрой. Это была нормальная советская многонациональная семья.
Володя учился средне, самые лучшие отметки были по русскому и литературе. Среди сверстников был необщителен, замкнут, часто болел. Часто ходил в библиотеку и читал книги, обожал читать энциклопедию, которая там была.
В одна тысяча девятьсот девяносто восьмом году Ходов преступает закон — в Майкопе он совершает изнасилование, его объявляют в розыск. Старший брат, Борис — сидит в тюрьме за убийство — восемь лет, убийство он совершил в шестнадцать. Он освобождается в начале две тысячи третьего — чтобы меньше чем через год погибнуть…
— Стоять, лицом к стене.
Произносящий это конвоир страдает насморком, отчего говор у него получается «в нос», неразборчивый. Он привычно придерживает конвоируемого за плечо, не глядя, безошибочно попадает ключом в прорезь замка, который помнит еще сталинские времена. Да, умели тогда вещи делать, не то что сейчас.
— Проходим. Стоять.
Дверь захлопывается.
— Вперед.
Тусклый цвет ламп, забранных в стальные решетки — чтобы не разбили и осколками не зарезали кого или сами не вскрылись [162]. Мутно-зеленый цвет стен, их красили, наверное, раз двадцать, не шкурили, отчего краска лежит слоями, неровно. Запах параши — неистребимый запах несвободы. Ряды одинаковых дверей с номерами. Гулко гремящий пол под ногами…
Кто не был, тот будет, кто был — не забудет!
— Стоять. Лицом к стене.
Здесь — пост. Двое привычных ко всему конвоиров — крестьянские, усталые, серые от плохого воздуха и постоянного стресса лица с рваной сетью капилляров на алкоголически красных носах. Дубинки в ухватистых руках. Они — такая же принадлежность этого здания как двери, решетки и ключеуловители, они уже свыклись с этой работой и не знают никакой другой. И знать не хотят — работы нормальной нет, предприятия позакрывались, все разворовали — а тут заплата регулярно, выслуга лет для пенсии, больничка своя, ментовская, путевку можно получить в ментовский санаторий, если с начальством не грызться. Ну и приработок… чай — эка невидаль, а тут по три цены идет. Зэки чифирнуть любят, раньше за это враз вылететь можно было, а теперь начальство глаза закрывает. На чифирек, на водку, на всякую бациллу [163]. Только отстегивай не забывай — а то ОБХСС. Один будешь хапать скоро сядешь. Сам. В этой терпимости есть смысл — зачем проблемы с зэками, с отрицаловом [164]— начнешь на горло наступать — бунт поднимут, вскроются, приедет комиссия из Москвы, им либо отстегнешь, либо пинка под зад дадут. А тут — и зэка довольны, и деньга в карман капает… чем не житье.
У всех здесь — было свое место. Найти свое место теперь предстояло и первоходочнику.
— Заключенного сдал!
— Заключенного принял!
Хрен знает, как они так. Без суда, безо всего… не мог же он быть таким бухим, чтобы суд собственный не помнить. Ну, ладно, грешен он в чем-то — но разве можно человека без суда в тюрьму, а?
На приемке — это такой зал, облицованный кафелем на въезде, где он сегодня был единственным заключенным — он уже попытался возбухнуть. Почки ныли до сих пор, тот, кто его ударил — знал, что делать, он не раз и не два и даже не десяток, он прекрасно знал свойства того куска черной резины, который держал в руке и умел наносить им удары так, чтобы они сказывались на здоровье еще долгое время…
— Так… Вперед по коридору. И не бузи…
— Куда его?
— В двенадцатую.
Один из конвоиров понимающе хмыкнул. Владимир не понял смысла этого понимающего «хм…».
Снова его шаркающие шаги и уверенные — конвоиров. Камера — белым грубо намалевана единица и двойка.
— Стоять. Лицом к стене.
Негромкое звяканье глазка. Затем — солидный лязг замка, блокирующего засов.
— Пассажира принимайте.
— Да ты что начальник, у нас тут и так дышать нечем!
— Жрать давай!
— Врача мне!
— Перетопчетесь!
Его подхватили за шкирку — и привычно втолкнули в душный ад камеры. За спиной — грохнула дверь, отсекая путь к свободе…
Санаторий — незабудка, побываешь — не забудешь…
Три десятка пар глаз злобно смотрели на первоходочника с трех ярусов нар. В камере было жарко, душно, пахло парашей, все были по пояс голые, кто-то и вовсе в трусах. Партаки… у иных целая картинная галерея. Натянутая простыня делила камеру на две части — в одной жили люди, то есть уголовники, блатные. В другой — все остальные, которые по меркам камеры людьми не считались. Опущенные сами, они вымещали злобу на том, на ком могли. Хотя бы и на первоходе.
Под самыми ногами лежало чистое полотенце. Он посмотрел вниз и переступил его, упоров первый свой косяк. О полотенце следовало вытереть ноги.
— Здорово! — грубо сказал он. Он читал где-то, что в новом коллективе как изначально себя поставишь, так и будешь потом существовать.
Молчание. Тяжелое… как летний воздух перед грозой. Заключенные смотрели на него — и от ненависти в их взглядах можно было вспыхнуть…
— Здравствуй, здравствуй, х… мордастый… — сказал один из смотрящих на него людей — ты куда залетел, а?
Владимир не отреагировал — хотя по понятиям следовало броситься на ведущего разбор с кулаками или заточкой. По понятиям, летает — только петух.
— Привели — я пришел!
Понимая, что этот разговор ни к чему хорошему не приведет, Владимир решил действовать. Со своими вещами, он сделал пару шагов и сел на место, которое не было занято. Даже не задав себе вопрос, а почему оно не занято. И невольно вздрогнул, услышав зловещий хохот.