Выбрать главу

«Поди сюда, стой здесь, — хрипло произнес епископ. — Зачем пришел, известно. Не утруждайся рассказом. Просьба твоя неисполнима. Я принял тебя из любопытства». Хачатур посмотрел на него. Хозяин был тверже узловатого дерева, но возбуждение теснило его. Он согласен, восхитился Абовян: епископу до безумия хотелось, чтобы гость снова нарушил закон. Сдержанность, только сдержанность, свершится само. «Тебя, каким был тому назад двадцать лет, не было двадцать лет. Явился опять, я не звал. Почему пришел, кто позвал? Донесся зов, нахлынул с теплым ветром, железную гарь якобы уловил неповинно, безвинно. Не поздно ли? А, не поздно ль? В одну реку, ха, в одну гору, стать молодым. Церковь говорит, будешь старым, я говорю, будешь старым всегда. Молодость — это желание. Ложь. Старость желает не меньше, старость хочет сполна. Молодость — это осуществление желаний, вот чем лакома, возбудительна чем, твоего нетерпения смрады, гнилостно-непотребные смрады, и скрип воли твоей, рассохлое колесо увязает в болоте, и как правят бритву вдали на ремне, или нож на бруске, нож на камне точильном не люб?» Абовян кивнул, тяжесть в ногах отпустила. Епископ ликовал, обескровленные пальцы разглаживали бороду в подсохших нитях кислого молока, в крошках печенья, просыпавшихся на гладкие плиты. Заворочался гепард, испустив слабый, но густеющий ток полуприсутствия, как бы от неудовлетворенности грезой; один мних улыбнулся, другой, с твердым ртом, согнул в локте десницу. Зверь, окоротив волнение сна, улегся смутной мордой на лапы, улыбка, десница вернулись назад. «Желание проявляется, тащит мир на аркане, алчба гнетет, не дает спокою жадная хоть. А мнилось, разморенный, в утихомиренном помягчении, с книжкой сафьяновой, близ кальяна и кофия на софе от трудов: чем не благость, работой заслуженная, — в сумерках просвещения воспитательство остолопов, огарочек среди темени сущей, животной, дикорастущей; дунешь — погаснет, и перышком, не в одну сотню страниц, патриотичнейший опус на просторечье, к будущему надвинутый жертвенник. Недурно придумано, мной придумано для тебя. В будущее всех не возьмут, я сказал. Никого не возьмут, очнутся, прогонят, будет иное. Но мало, все мало. Неймется. Как двадцать лет назад захотелось увидеть с горы, с высоты — прозрачность воздухов, до окоемов предела. Что ты увидел там, мне отсюда видней. Зрение — не глаза, зрение — власть. В моей власти сломать тебе шею». Левый страж в два шага покрыл расстояние до Абовяна и обхватил его горло выпраставшимся из рукава рясы снурком. Хачатур без напряжения выжидал, обоняя нечеловеческую возмужалость монаха. «Прихоть моя ослабит вервие на позвонках повешенного». Детина поиграл у кадыка и отпрянул назад, веселый собою. Глотать ни с того ни с сего стало больно. Шелковая удавка, не сжав горло, посеяла в нем смятение; дабы унять пролившуюся в пищевод тоску (зверь аккурат переворачивался с боку на бок, притыкивал хвост), Хачатур сосчитал до десяти. «Что, не забыл числительные?» Чернецы ухмыльнулись.

Кабы не общий, неизлечимо единый для обоих недуг, Абовян бросился б на епископа, и Хачатура загрыз бы гепард, поделили б на части монахи. В кутерьме, в неразборчивой сече — кошачий визг, уханье, стоны, сочные всхлипы ударов — полегли бы все, кроме хозяина, друг дружкою искромсанные молодцы подле учителя и пятнистой порубленной твари. Имя недуга — раны Армении, на епископе не было полоски живой от шрамов и язв его родины. «Персидские ножи в нашем красном, дымящемся, злая стынь ноября, когда обнажилось, сабли османов, вонзили — не вынули, запеклась и потрескалась, тягость, тягость окрест и вокруг, почва не плодоноснее каменных нар, балкой невежества подперта саманная кладка, оступившийся валится на крестьянина вол, капля пота за каплю воды, ветер листает страницы брошенных книг, шесть кирпичей из стены сельской церкви, обожжет ли кто новые для замены», — неполнозрячие глаза закатились под купол, озарив черепное вместилище болезнетворным огнем, но, прирастая болью, голова расширяла слой мудрости, понимания, в котором стенала жестокая жалость. Явленность ее была такова, что Абовян поцеловал бы епископа в бледные губы. «Ты видел не раны, — сказал тот, блистая пустыми глазницами. — Дух твой метался в другом. Так? Говори». — «Да», — сказал Хачатур. — «Роскошь надежды манила тебя, — очи наполнились вновь, — сластолюбивая доблесть, вот что потребно тебе опять пережить. Я знаю, не смей отрицать, оно проходило внизу, под тобой, все содержимое твоего хурджина».