Выбрать главу

Шелале я приметил до знакомства с Испанцем, однажды осенью на Парапете услыхав звукоподобное имя, ономатопейю каскадов, водяных рассыпаний, певучего плеска слогов. Шелале, из персидского, водопад. Впечатление вгравировалось своей остротой, своим сутенным, вне категорий нравственных, затемнением. С блестящими зачесанными назад волосами, с южным бледным лицом, на котором выделялись подведенные губы, стрелки бровей и огромные, скошенные к переносице глаза нильских фресок, как бы стекающие к обрезу ноздрей, — столь явная в осанке и сгорбленности, в причудах попустительства и взрывном, конвульсивном твержении, она могла бы распоряжаться каким-нибудь жречеством, а была… Я не знал, кем была эта курящая папиросу за папиросой, теряющая равновесие на шпильках дама лет сорока. В полупоклонах, в полуулыбках расшаркиванья сказывалось почтительное к ней отношение и ее особая роль. На тоненьких каблуках, вперевалку, хмурясь и ободряя, чиркая карандашным огрызком в блокноте, — интригующая ревизия пациентов, женская птица на сотню взъерошенных нордом мужчин. Расскажи мне о Шелале, говорю я Испанцу, всему свой черед, отвечает Ахмед.

Мы на улице Независимости, через дорогу свинцовый и пегий, как переплет добычинской Лиз, по ошибке непереназванный кинотеатр «Дипкорпус», клуб забытых в подвалах на Ольгинской поверенных бязи и кумача. Слева зарешеченный чугунным литьем сад «Бустан», столпотворение алычовых, айвовых, инжировых одичалых деревьев. Белым жженьем инжира выводятся бородавки, в таких вертоградах нет послушаний, обязательных за оградой призора. Горцы спускаются с кручи Нагорья к стендам иранского консульства, затесываюсь у агитплакатов, три с чем-то года назад рассосались транзитные беженцы хомейнизма, либерал-патриоты левобережных кофеен. Рокировка: он из Парижа, они снова туда. Седобородый, в гроздьях стражей оратор провозвествует с площадного амвона, в мантии и чалме на волне проклятий шайтанам. Если каждый из вас выльет ведро воды на Израиль, его затопит, если каждый из вас выльет два ведра на Америку, она захлебнется. Пах-пах-пах, поют в мегафоны арийцы, пах-пах-пах, подпевает даглинская молодежь, узнавая на фотографиях братьев. В самом деле похожи, в детстве донашивали ту же одежду и имена. Речь аятоллы каллиграфически вписана в рамку на русском, персидском и тюркском, телохранители с рациями в пиджачных карманах сажают его себе на плечи. Он помахивает ногами в носках и сандалиях, укрепившись, поддержанный сзади и спереди, говорит.

Дорогой друг нашей революции, присутствующий здесь знаменитый европейский мыслитель Фуко утверждает, что революция наша превосходит все прочие своим революционным характером, это правильное утверждение. (Фотовспышки: очкастая бильярдная голова Мишеля Фуко на трибуне почетных гостей; встает и раскланивается, улыбаясь аплодисментам, бурным приветственным возгласам стражей и женщин в чадрах.) Досточтимый Фуко обладает способностью, незнакомой гяурам — взгляд его простирается до корней и, облагаясь праведной речью, становится трибуналом над хлябною дряблостью, хлюпающей в поврежденных Иблисом мозгах. Взрезая гнойники западной лжи и обмана, наш друг напряжением своего философского естества добрался до формул нетождества, которые безо всякого интеллектуального напряжения мог бы вывести любой мусульманский мальчишка. (Сдержанный смех. Фуко опасливо конфузится, не понимая, как реагировать.) Если все прочие потрясения порядка, включая любезные нашему гостю французские, от штурма Бастилии до разгрома Сорбонны, подарившей мне счастье разбирать в диссертации «Законы» Платона, были устроены избранным отрядом громил и, стало быть, широчайшие массы ремесленников, мелких торговцев, студентов, священнослужителей и дехкан оказывались непринадлежны к разбоям или же вовлекались в них пассивно-претерпевающей своей стороной, отчего ограниченность возмущения буквально бросалась в глаза и, неизжитая зрелыми стадиями революции, предрекала собачью пошлость концовки, то величие нашему делу обеспечило безразборное участие в нем всех слоев сброда, будь то шпаны с тегеранских окраин или дотоле никчемного клерикального плебса. Сию нехитрую, но полезную мысль наш гость вертел и обсасывал в книге, в газете, по телевидению, за что мы ему благодарны. Сокрушительную общенародность восстания, презирающего деление на вождей и ведомое стадо, как презирает его каждой клеткой тайфун, мсье теоретик сравнил с церемониальным кровопусканием мухаррама: колонны мужчин с цепами и финками, шествуя от мечети к мечети, обагряют снег своих маскхалатов плачем о убиенном Гусейне. Недурственно, а? Аналогия! Обагряют! И вместе с тем — такова неучтенная казуистами и схоластами диалектика революции — грубейший политический просчет и поклеп. (Негодующий ропот, выброшенные вверх кулаки, пронзительный свист женского батальона «Чадра». Не надеясь на спасение, Фуко вжимает лысину в плечи. Ближние стражи подходят к нему за дознанием.) Оставьте, не надо. Как незабвенно молвил в «Птичьем меджлисе» сладчайший Феридуддин Аттар, даже глупость неверных помогает детям Аллаха сбирать мед божественных истин. Не спорю, революция наша навевает сравненье с рыдающим демисезонным спектаклем, — глухо понизился тенор аятоллы. — Но революция не мухаррам, — он качнулся на плечах охраны, удержался, вцепившись ногтями в бритые купола, на которых проступили алые межи и капли, и, как ни в чем не бывало, сочно рванул в небеса. — Это пять! двадцать пять огнедышащих праздников! Мы красное на красном! Красное красного! Революция — мухаррам мухаррамов! Легион запредельных Гусейнов! Мы вечность в изрубленном круговороте возврата! (Пауза, спокойно, с улыбкой.) Не трогайте этого олуха. Что взять с иноземца, если и сами… (Фуко обмякает, лысая голова болтается на ветру; придя в чувство от подсунутой в ноздри ватки с нашатырем, слабо аплодирует по-французски, неразборчиво, пригодно к печати.)