17
Глезер лежит лицом вверх на койке в Еленендорфе, в бывшей немецкой колонии, названной в честь мифического революционера Ханлара (потом, не сейчас). Предрассветная глухомань Закавказья охраняет его быстрые сны. Жилистое крепкое тело, накрытое пледом, спутником разъездных передряг, занимающим от половины до двух третей багажа, но без пледа, ненавидя казенные одеяла, Глезер не путешествует, тело его дышит ровно, точно гексаметр при описании пажитей, гладей понтийских, осенней, с летающей по холодку паутиной, беседы на винограднике, и Марку Фридману забавно снять пинцетом шерстинку, прилипшую к подбородку Исая, да жаль будить друга, чуткого к посягательствам на свое и чужое беспамятство. Он устал, грустно думает Фридман, а так и не скажешь, александрийская гемма, загар. Но что это? Из-под подушки угол пегого переплета. Французская двуязычная антология. Романтики, парнасцы, проклятые, из новейших. Закладка, очиненный карандаш. О боже, сличает, сличает — оригинал с переводом! О, разумеется — книжник, ex nostris, ну как же я раньше… Ах, Исай, изумленно и трепетно думает Фридман, друг, опора моя в песьи годы, ангел защиты, простерший крыла. Фантаст, буйный выдумщик, словам твоим верить нельзя, но каков конспиратор, провел на мякине, с неясными целями, впрочем. Экая блажь, корчить простеца и невежду, читателя по складам партсъездовских бредней, одной-единственной за всю биографию книги, подсунутой в купе Шнейдерманом. Это что еще за офеня, гипнопродавец, магнетизер на гастролях? Вздор натуральный, за гривенник в мятой обложке, а, черт возьми, убедительно, я балаганный раззява, купился. Впору халат и метлу, говорить по-татарски, нет, дворник бы раскусил. Остальное подстать. Драки из-за жены в ресторане «Европа». Ее холодность, сцены ревности. Равнодушие к его подношениям, к сапфирам, индийским коробочкам, сиамским котам, к риску жизнью в малиновых кельях Алтын-базара. Ее квохтанье перед поклонниками, ужимки развращаемой обезьяны; птичье-животное так оскорбительно выступает в любимой, что самый покладистый из супругов утопил бы бассейне с форелью, куда Глезер скидывал ухажеров, — визжали завистливо дамы, прыгала рыба, брызги в оркестр. Летом дебелая, голая в норковой шубе вышагивала на крыше. Раскаяние, новая близость. Константинопольские рейды контрабандиста, празднества под лаковым прищуром фотографа в ботанической рощице у магнолии, неподалеку от эвкалипта. Латинский эпиграф к хоромам в парадной, приглашали, а все что-то срывалось, и с детальками приглашения не заладилось, то в третий звали этаж, то в четвертый. Сговорились в авто на пикник, в серебряной аэро-сигаре, сбытой за хорошее поведение губчекой, ему, кого воротило и корчило от костоломов, — опять незадача, срочно избавился, переправив на свалку, объедена саблезубыми, макарЕнковским контингентом. И лейттема, самовзводный синдром: внук опишет деяния.
Ах, Изя, Изя, товарищ мой в лихолетье, что за внук, коли ты не женат. Вне брака? бастардная поросль вояжера? не похоже. Фридман подтягивает одеяло, проволочная сеть скрипит под ним грузным, некогда закаленным. Ребячливое хвастовство. Тебе, Изя, романы кропать, в «Леф» не возьмут, хоть почище вруны, но оч-чень благонамеренные. Лояльные теоретики будней, аминь. Сал-бер-йон-рош, смежаются веки, четыре слога, и татарин бросил карты на стол. Он отыщет дырку в игрецком уставе и вернет ему деньги, заработанные на дорогах. Если нюхал кизяк на Ширване, если гостил с шестью постояльцами в спальне гостевого дома Гянджи, не бравшими ванну по не зависящим ни от кого в этот год, среди кислых овчин, значит, знаешь, что на второй завтрак в Голодной степи. Сал-бер-йон-рош, продавливает Фридман пружины и, поворочавшись, оседает в рассвет.