Надо же, укорялся я недоуменьем, хотя недоумение вроде бы не связано с самоукором, это, по таблице психических соответствий, совсем разные чувства, очень все-таки странно: что я кажусь младше своих сорока, чистая правда, — неужто настолько, что обманулась и родительская, и дочерняя подозрительность. Так или иначе, им предстоит приноравливаться к моим вкусам (в дом въехал зять, супруг), к кое-какой, получше бы выразиться, нетягловости облика и привычек, выработанной всей долготой нестационарного быта, к богемному, далеко за полночь укладыванию на боковую, а перед тем — к соразмеряемому лишь с тонкостью вот этих бесподобных часов (серебристая мышь ворует блеск лунных спиц) перелистыванию книжных изданий, по необходимости интровертному, за чаем и сигаретой, без вовлечения в разговоры: мое участие в них, чего никак нельзя исключить, может покоробить отца и мать несовпадением с опытом их представлений. Вообще — к многочисленным, все пополняющимся книгам, не факт еще, что сыщутся полки, значит, расходы на мебель, на тот ее жанр, надобность в котором не будет ли сочтена непервоочередной сравнительно, допустим, с двуспальной кроватью, сервантом для чешской посуды, остойчивым шкафом или же, за мебельные рамки выходя, альпийски льдистым холодильником, — шероховатостей не избегнуть, и это пока о родителях речь, не о невесте, чья личность, буде ценю я в супруге персону и, следовательно, вправе надеяться на встречное уважение, тоже к мужней должна еще притереться. Это так. И все же, и все же. Привлекли меня в Светике два дарования — грудь и имя. В «Дневнике коллаборациониста» Пьер Дрие Ла Рошель, гонимый, затравленный, уже подпольный, что называется, wanted, до бесшабашности поэтому честный, как не бывает почти, как и тогда не бывало (ср. Л.-Ф. С., литературно бравирующий душой-распашонкой), красным по белому пишет, что ему, адепту гармонии, ежевечерне мила пригожая женская грудь, ему нужно ее созерцать минут десять-пятнадцать ежевечерне. Наблюдение, коего тонкость и трогательность уподоблю тому пассажу из поэмы Имадеддина Насими, где автор, пророчески накликивая себе участь хуруфитского Марсия (переиграв на мистической цевнице самолюбивого эсотерика-властодержца, он в Халебе, в лоскутах сдираемой заживо кожи, не переставал возглашать «аналь-хакк», «я есть истина»), клянется, что перед кончиной пожалеет лишь о каламе да о розовых сосках своей пери («рейхан благовонный, амбра, душистая роза») — и, в миг последнего выбора, предпочтет нежные эти комочки всей письменности халифатов. Я типичный Дрие, с тою разницей, что угодить себе становится все хлопотливей. Когда-то, мальчишка, юнец, довольствовался я любым, лишь бы приветливым, бюстом, довольствовался — неправильное слово, радовался каждой на моем пути паре молочных желез: спятившему от фосфора рыбофилу все одно, форель и глупая камбала, пища илотов. Белье не задевало тоже, какая разница, чем укутаны перси. Как обидел я равнодушием подружку, пропевшую на ухо, что раздобыла втридорога на толкучке немецкий бюстгальтер, — еще бы, безлакунная социалистичность той жизни заправляла и общностью интимно-бельевых ресурсов, их мреющей мутью, я ж не испытывал скуки, дюйм за дюймом, с одинаковой благодарностью обсасывая всякие, в любом одеянии, холмики. Меня устраивали хиленькие, вислые, как козье вымя, в советской блеклой униформе грудки балаханской девочки из рабочей среды, стыдившейся их оголить, так запугало ее несоответствие классическим, бог весть в каком журнале вычитанным статям, и квашнеподобные прелести промысловицы с Артема — разбитная островитянка, ничего не стесняясь, звала их сиськами («я сисястая, ухвати-ка») и обряжалась во что легче стирать. С этими женщинами было удобно, но второй, подцепившей меня в пересменку, меж мотористами, я, недомерок, скоро надоел.
Тот мальчик чужой, его неразборчивость мне сейчас удивительна. Не вдаваясь в подробности, которыми исподволь процветала эволюция моих вкусов, остановлюсь на конечном ее пункте, иронически и весьма близко к истине окрещенном мной свиданием с идеалом, — событие это, произошедшее лет восемь тому, внесло не меньший вклад в мое запоздалое формирование («развиваться надо в детстве», отшучивался, беря добавочный рубль за реванш, пляжный блицер в Бузовнах, стоило кому из партнеров посетовать, что не успел он развиться), чем столь же анахроничное ознакомление с азами ностратики. Итак, прошу простить за этот полунечаянный повествовательный квантор, но некоторые зачины без него не обходятся; итак, на шаткой грани осени и зимы я приценивался, укрощенный розовоперым закатом, к чайнику-самовзварке в электроотделе обширного супермаркета по ул. Эдмунда Генри Хайнмана Алленби, виконта и генерала, избавившего Палестину от турок. В пять шестнадцать прогарцевала на каблуках из подсобки, наваристо-плотная, каштаново-рослая, 41-летняя, в разрезной юбчонке, в искрящихся черных чулках, небось, предположил, на резинках, именно, заключаю сегодня, с голенькой в теплых угодьях полоскою, сбруя к ужину и последствиям, чтоб не заскакивать для переоблачений домой. По-матерински вздрючила посыльного, выговорила за нерасторопность приказчику, с разгону плюхнулась в канцелярское, на колесиках и, тяжелобедрая, оттолкнувшись, норовисто выехала к усеянному бланко-листьями столу — столоначальница, советница потребления в Тель-Авиве. Чего изволите, по-русски напрямик, не ошибешься в языке, мое на мне происхождение в Тель-Авиве. Не потревожу, мне бы чайник, пролепетал я, смутившись, и, смущенный, осекся, уронив взгляд ей на блузку. Тут по фактам было вот что: одна пуговица в пылу расстегнулась, а как всех пуговиц раз-два-обчелся, а вырез и в застегнутом отначально велик, а еще, накренившись за прейскурантом, приналегла на столешницу — Не подходят слова, меня сильней сразило ощущение, и не был подготовлен рисунок его. Рядом со мной, в упоении мягкой топленой своей голизны, мурлыкала обнаженная грудь. Она была крупной и зрелой, самодовольной, дородной. Самодородной, довольной, не то. Пышной, большой. Да, большая и пышная, едва-едва, где набухали довоображенные соски, полуприкрытая французским бюстгальтером — тонюсенький, спрыснутый дорогим ароматом. Ток бился и гудел во мне, как от падения в электричество. Не отдавая отчета, не отдавая себе и всегда. Возмущение члена даже болезненное. Прожгло до кости, что мне только такая теперь, в ароматном покрове. Очень важно и слово, звукописьменный знак; «лифчик» хоть интимно звучит, по-домашнему, а все-таки пресен, официальный «бюстгальтер», как ни произнеси, наоборот, возбудителен золотистой и масляной, цельнопышащей гладкостью форм, не для девчонок бюстгальтер, девчонки бегают в лифчиках. Женщине с грудью, чтобы пленить, должен исполниться 41. Наливисто-моложавая, с утробным мурлыканьем в 41. Соки бабьего лета бродили в ней, пенясь, это было в торговле Холма Весны, республика кибербореев и далее везде, до востребования. Долго перебирала, скребла ноготками бумажки, пока я безотрывно, пока якобы не замечала, пока тер языком ее липкие ягоды это время пока. Наконец посмотрела, блузку, однако, разверстой держа. Мы уставились друг на друга, я в страхе скандала, она естественно, буднично. Непроницаемый, waterproof, взгляд, а внутри хохотала, внутренний разбирал ее хохот, ретивость рвалась, озорующе шалое, женское. Она прервала гляделки самой бесстыдной улыбкой, какую можно было сыскать у стола с телефоном, и опустила взгляд себе на груди, на левую и правую в очередь, порознь, их выкатив так, что, будь они глазами, я крикнул бы: осторожно! одумайтесь! вылезли из пазов! — но кружева прикрывали соски. «Вот ведь как», — покачала кудрявой. И громче: «Что вам угодно, чем-нибудь помочь?» Медленно, медленно, это мой пульс торопился, вдела в петельку пуговку — пальцы с перламутровыми, в блескучую крапинку продолговатыми ногтями, как в ноктюрне по клавишам, жестом Ланы Быковой из бани «Фантазия», умастив, сливочно прошлись по персям, поддели кверху душную ткань, я зажмурился, до чего ж густо от ласкательства пахнут, акация крымская, гордая репатриации гроздь в Палестину — обонять будут другие, в тот же вечер другой обонял. «А чайник?» — плеснулось мне в спину. Как твое безуклонно бесстыдство.