— Ваши курчавящиеся на выпуклом лбу, прямые на висках волосы, — перебил Спиридонов, — изобличают поиск первых начал, мне нравится эта порода. Глубже искомого праязыка — а чего стоила бы доктрина, если бы, подчинив наречия переоткрытому доразбродному правилу, заново, через хребты эпох приводящему слова к родству и единству, вы не пробили бы ход за словесный язык, — глубже лишь танец и жест, заклинательные и лечебные средства той не досягаемой нам кормчей эпохи, что поныне питает всех нас. — Улыбнулся, бросил окурок, зажег папиросу. — Вы не за тем же здесь, что и я?
— Помилуйте, Всеволод Никанорович, понятия не имею, как оказался.
— Готовьтесь, будет подано острое блюдо. Шах-сэй-вахсэй.
— Что-что? Мистерия шиитов?
— Слышите, как тревожится в безветрии сад, вот-вот взрокочут. Ага, возроптали. Прижмитесь к ограде, мы нежеланные визитеры, гяуров не одобрил бы ни Али, ни Гусейн.
Факелоносцы, мечтательно запрокинутые юноши в кущах огня, увлекших в пляску восторженный лик Спиридонова, торили путь звуку, шеренге барабанов под россыпью смуглых ладоней. Осененные цветными знаменами, подле которых в дрожащей, взвихренной пламенем мгле качались металлические отсеченные кисти Гусейновых рук и тряпичные чалмы с вонзившимися в них мечами, барабаны били и жаловались, переворачивая селезенку, желудок, ударяя в самое сердце, но фанатичный нажим не подавлял восклицаний мужчин, шедших за факельщиками, знаменосцами и барабанщиками, он задавал воплям и восклицаниям ритм. Бородатые, с обритыми черепами, синевато и желто блистающими в чадных сполохах, то выкатив, то закатив глаза, растянув рты криком припева, неостановимо творимого и повторяющегося, как волны прилива или же тысячестрочная, размером подлинника, драма, — шах-сэй, вах-сэй — выкатив, закатив и разинув, раздирая вечернюю ткань, шли в раскачку мужчины, горе, о горе, Гусейн. Черные их рубахи на груди и спине были вырезаны от ворота и до пояса. В такт заплачке под уханье барабанов хлестали себя цепями и ременными плетьми, полосы крови ложились на спины. Все больше окровавляясь, они были на высшем градусе годового блаженства, и когда одному из них, самому выносливому, удалось хлестануть себя так, что лоб и щеки идущего сзади обрызгались красным, даже и в грудь его прыснул алый фонтанчик, бичующиеся перекрыли, взревев, барабаны, чтоб не давать уже им полногласия. Удары в гремящую шкуру потупились, стали дальним рокочущим фоном, как утонули в той же заплачной реке стена, взбаламученный сад, валун на песке, арабские надписи черным по белому в наддверном полукружие мечети, двое втершихся в кладку, млечное небо, но плети и цепи секли не захлебываясь. Каждый посвист и взвизг доносился отдельно, брызги тоже ложились с удобством для зрения, заметные неожиданно хорошо, точно их рисовали при тихой погоде вблизи, в том и была прелесть картины, что истязание бралось чувством во всей полноте и в мельчайших деталях, вах-сэй. Черепа на огне, шерсть в разрезах рубах. Взвойное пение, свист и цепи, бичи. Все усеяно красным вдоль камней и мечети. Паленые хлопья. И множество пыльных босых отпечатков, Гусейн.
— Что, понравилось? — Спиридонов сиял, горло его пересохло. Отвинтил крышку фляги, глотнув, дохнул коньяком и поджег папиросу. — Это преамбула, главное действие поздней на неделе, вы не знаете, что за праздник вас ждет. Будут бичующиеся всюду по городу, процессия за процессией, пешие и конница в кольчугах, свита героя, станут искать отрубленную голову в ночных закоулках, во дворах и на перекрестках молельных домов. Найдут под луной у разрушенной османской купальни, голова скажет исповедание единого Бога. А уж кинжалами резаться — ленивых вы не застанете.
— Боюсь, герой воскреснет без меня, — повинился Фридман. — Я в Питере переел оргиазма.
— Это не та пища, которой можно пресытиться, — встряхнул гривою Спиридонов, — но будь по-вашему. — Снял очки, промокнул пар платком, сунул его за пазуху. — Приходите завтра в университет, это внизу, напротив арбузной пристани и баржи, полюбуетесь на астраханских голкиперов. Лекции читает второй с минувшей весны состав профессуры, прежний разжаловали за неумение доходчиво объяснить эмесское божество, но вас прошлое не касается. К одиннадцати извольте на кафедру, местечко приспособим, — Спиридонов со смешком развернулся и бойкой походкой, негаданной при крупности его сутуловатой, академически благодостойной фигуры, удалился во мрак, осиротелый без отхлеставшихся флагеллантов.