Ему дали комнату, половину разгороженной по-братски курительной, за ширму вселили коммунхозного служку, будущего коменданта общежития школяров, коего не было и в помине. Дедушка носил под кепкой ермолку, скептически молился, вечерами тянул, как молитвы, стихи на жаргоне и обрел в соседе поверенного своих еврейских сомнений. Дали керосиновую печку и котелок варить рис, потому что питерская пшенная аскеза здесь была рисовой, а частые закупки в Сабунчах только два года спустя перешли в разряд вседоступных. Дали перья, бумагу, табак и библиотечный сезам. Подобно елею потекли его дни, дни лектора студенческих чаяний, приманенных нулевыми аффектами его красноречия, но сравняться со Спиридоновым — да вы издеваетесь. Соблазнитель сверкал синевой из-под дуг и обвешивался гроздьями юности, недосыпающих мальчиков в косоворотках, заспанных девочек в мохрящихся, перелицованных платьях, и витийствовал заполночь, заутро, дымя папиросами, в сутки штук шестьдесят. Побереглись бы, Всеволод Никанорович, беспокоился Фридман. Со мной, Марк Рувимович, ничего не случится до срока, обезоруживала синева. А знаете ли, Лазарь Мовшевич, поддевал Фридман соседа за чаем, что и Господь изучает Тору в субботу? Вы, Марк Рувимович, культурный человек, прихлебывал оппонент, но, извините, порете чушь. Это как если бы Ленин читал-перечитывал собственные декреты.
Но не будете же вы отрицать косточку Луз, где-то в позвоночнике, основу нашего произрастания в грядущем, не отставал Фридман в веселом расположении нрава. Ядрышко жизни твердейшее, жерновами размалывали, молотом били на наковальне, жгли огнем, мочили водой — ничто не берет, только молот сломали, и жернов, и наковальню. Уж вы скажете, чесал дедушка под ермолкой, еще бы осла рабби Пинхаса приплели, не ел овес, пока десятину из кормушки не отделят. Одного такого найдете сейчас? То-то. Спасибо, отменили разверстку, низкий поклон.
В умывальню через два коридора, с вафельным на плече, с круглой картонной коробочкой порошка для зубов, с обмылком в деревянном гробике. Утро полюбилось, и скипидарный душок, здравствуйте-здравствуйте в пчельнике квелых, клюющих носом студентов, звенящая в жесть раковины мыльная струя, звенящая в закрепленный урыльник моча, и даже та белая едкость, которой присыпали очко. Чуть не забыл, брал с собой чайник, большую тусклой меди бедуинскую емкость, подарок Мирза-аги.
Повторяемость, думает Фридман,
неизлечимая повторяемость.
Где бы ни был,
в Красноводске и Астрахани,
на границе с Гянджой и в Хрустальном, не Гусь, другая птица, скромнее, в разметке индустриальных угодий бесхлебья, видеть еженедельно: тогда говорили — татарина, теперь — азерийца,
что с того, это он,
неисцелимо между пятью и шестью.
Я старался не спать, но не угадывал выстрел-патрон в семерице,
щелк-щелк-щелк, у нас нынче по плану осечка,
присмирелые веки, олово пальцев и —
свинцовый разряд.
Вот те на, намечался же вторник.
Год за годом в сопровождена примет,
астры, маслины на подоконнике, ворот колодца, вольноотпущенная лебедка, иной раз косуля с копытцами, рожками, в яблоках, и непротертое зеркало, слизисто-мутный развод, обильней и гуще плевка, будто бы от себя самого возбудился и брызнул,
и пожалел, устыдился, но поздно.
Ушло впустую, а когда-то
вздымались бедра, заправлялось лоно,
нахальный инструмент в упругой мышце,
смотри, смотри на свой потек в стекле.
Летом пять-тридцать — светает, зима непроглядна.
Южные зимы суровы, остывает вода, стынет рис, одеялом лоскутным чей-то прадед еще укрывался, и студеная черная сладость небес над колодцем. Ветер, режущий нож февраля, обод соленый колодца, горький обод бадьи.
Ветер в пять-тридцать рвет жизнь на бинты. Еженедельно
(один из семи в барабане, рулетка)
узкое-узкое, каштановой бородой окаймленное, узкое-узкое, окаймленно-склоненное.
Над чем ты склонялся?
У тебя были три увлечения.
Таблетки аптечные, горошины, порошки, измельченная травка на гладкой-прегладкой, чистой-пречистой столешнице, маленькой ложечкой, что для хрена с горчицей в хороших домах, прозрачной линеечкой, невесть для чего в кабинете, сочетал, перемешивал горсти и горки, двигал легчайшие массы, узорил летучие, от беспечного вздува ноздрями, понюшки, жидкость в склянках на том же столе. Невинная прихоть Локусты, боящейся покоробить жука, мышь-норушку, не говоря — человека. Зачем же ты возишься с ядами?
«Чтоб, испросивши согласия, заручиться отказом. Яды неприменимы, яды в-себе-для-себя. Они я-до-ви-ты, принюхайся к внутренней форме: замкнутое перетекание соков, сосредоточенность пресуществлений.