Выбрать главу

Сказки подарят о дивах, о девах,

о девочке, внемлющей на опушке обглоданным коровьим костям, буренка любимая шепчет про мать и про мачеху,

как я ребенком боялся,

все племена соберут и подарят предания,

ярые тайной, заветом.

Будет оккультный щит над страной,

чтобы солдатик сортир стерег без обиды.

Где ты, Мирза-ага, изворочался Фридман,

худой, горбоносый Мирза,

дерзостей грустных смотритель

в смушковой феске и френчике.

Дал керосинку, книжный сезам, казанок,

в хитросплетениях подбодрил советом.

Откуда являешься раз в семидневье?

Ответь — не ответишь.

Обучал меня азбуке

блюдцеверчений,

столовращений,

преисподносношений

по углам нострадамным, в забранных гнилью подвалах спиритов, недальнозорких провидцев, коих тогда развелось — батальону разуться для счета, грибной рост катакомбных пророков, до того осмелевших, что промышляли на перекрестках и рынках, благо начальство спустя рукава, поважнее заботы, и никто не сподобился вызвать тень Лукиана.

Долго ли будем кружить в шарлатанах,

что ли кольцо не замкнулось,

не всех навестили сомнамбул:

Кремль просядет, Петроград расточится, а Энвер взойдет на коне в зеленую ложу Турана. Каких еще ждать прогнозов?

Погоди, усмехался, ты кой с кем не знаком, я тебя отведу.

28 июня, листок отрывной не истерся, вечером шли в духоту на Бондарной. Мозаичный латинский салют рядом с погребом прожектеров, наверх по зеркальным, по довоенным — ничего не случилось? — ступеням и в ореховый створ колокольцем дзинь-дзинь. Какие хоромы, а публика: дамы в заказанных платьях по мерке, булавки и запонки кавалеров. Прости мне наивность, Мирза: остались неуплотненные? Остались, мой друг. На скатерти гип-гип-ура вин и закусок, да не стесняйся, накладывай, мажь, а я застыл, я глупо бормочу «фуршет». Нетронутое адвокатское краснодеревье, но кого защищать, защищать-то и некого (ты ешь, не разглагольствуй), георгины и астры, драпировки, эстампы, и в буржуазности что-то художественное, коктебельское, хитон бы, тунику, скрип сандалий по гальке. Античность — напротив: оливковый армянин или курд, тигр в манишке Мгер-Клавдий Мгоян… рыщет по гладиаторам… наклюнулся Колизей возрождением древних ристалищ… нам только этого… вам, либералам, лишь бы охаять. Встречаемся взглядами, не выдержав, перевожу на косулю, с копытцами, рожками, в яблоках на картине. Бог зверей заложил в нее приручаться тому, кто первым обнимет, поцелует в шершавые мокрые губы, это буду не я. Забытая на подоконнике тарелка маслин, щипчики, сахарница под прогнувшейся дневниковой страницей, исписанной ровными женскими строчками, являют закон вещного мира в его отношениях с человеком: с некоторых пор всем без исключения натюрмортам человек придает бесчувственную тревогу себя самого. Нетерпение. Сколько можно. Заставили битый час. Это у них театральная пауза. Недопустимо при всех дарованиях, которые еще доказать. Вы слишком строги. Это нервы, наши нервы как струны. Дребезг звонка, ну слава те, перекусят слегка и начнем.

Массивный и бледный, с пронзительными зрачками, он в тенорском фраке, но на тенора не похож. С ним девичьего пола ребенок лет десяти, в матроске и бескозырке, в шнурованных ботиночках на синих гольфах. Рассаживаемся, настоятельно — не курить и блюсти тишину, тридцать штук папирос затираются в пепельницах, кхеканье, кхмеканье, настройка смычков.

Сеанс посвящен

шевелению умерших языков,

объявляет отец,

и я проникаюсь к нему уважением,

ничем не оправданным, безотчетным,

разнится ли с выводком доморощенно-трогательных —

я запрещал себе это слово, вырвалось после ужина, и ни язвы во рту, и ни рези в ушах —

безбарышных (почти) спекуляторов, сумасбродов,

посланцев важнейшей из миссий,

примирения наших желаний с нашим рассудком,

отказывающим в самом праве чего-то хотеть.

Разбережением мертвых корней

мы восхитимся до исполняющихся в эту минуту событий,

чье таимое таинство (и этот начитался символистов), таимое дважды, судьбою и ложью неразглашения,

раскроется в звуках отторгнутой,

ныне — исторгнутой речи.

Если язык называется мертвым,

значит, он был убит.

Сегодня — аккадский.

— А как мы узнаем, что это аккадский?

— Вы узнаете.

— А как мы поймем его смысл?

— Вы поймете.

Постелите ей что-нибудь, он приказал, дочь свернулась на кроличьих шкурках, у табурета, заскрипевшего не от тяжести, а от сути отцовского веса. Широко расставив ноги, медиум дал место гончарному кругу между одутловатых колен, и завращал, заунывно держась борозды, которая гортанной спиралью опоясала зыбкую глину, виясь. Он вошел в звук без разбега, не быстро, а сразу, как выстрел, как входит тот, кто не входит, отначально живя в своей участи и лишь делает ее на мгновение слышной профанам. Движимый за гончарной мелодией, он изнутри себя был вращаем, закручен кольцеподобными волнами натяжений и вздутий, и, отражая одну, отпускал на волю другую, захлестнутый третьей, рассекавшей с налету две первые. Грудь его взмокла, выкаченные глаза смотрели тупо, он шатался на табурете, умудряясь не покидать границ равновесия, притоптывая правой подошвой. Обвел взором публику, не с тем, чтоб снискать одобрение в ее чистосердечном, на смену капризу, угодничестве, но — покарать нераскаянных, извести фарисея; не обнаружив, остался все-таки раздосадованным. Вне всякой связи информировал, что три года назад в Барселоне засвидетельствовал выборы в городскую управу и познакомился с кандидатами. Врач-общественник, моржеватый бульдог в кителе флотского кроя налегал на убогих и сирых, предлагая их пользовать в отдельных укрывищах за чертой для непорчи сливочно-взбитых проспектов, и авенид, и цветочных бульваров (попугайчики с пальмы на пальму), и Площади короля с жаровнями самых вкусных в Европе каштанов, у крепостных кирпичей невдалеке от зеркальных и матовых герцогских вертикалей, чьи стражи, чугунные, в два благородных роста, грифоны щерятся мордами вниз, на усыпанные кпенолистьями мостовые, — для непорчи всего, на что падает смрад нищих глоток, но фантазиям гигиениста возражал христианнейший филантроп. Задрав подбородок с клинышком эспаньолки, неопрятной всклокоченностью смахивающей на дельту немолодой экономки, помавая руками, не поднимавшими ничего тяжелее сорочки, савана его холостяцких ночей, он раскатисто подгнусавливал, что побирушек должно быть так много, как только возможно, в садах ботаников, пассажах антикваров, на изразцовых плитках Гесперид, воспетых «Атлантидой» пророка Жасинта, презренных людишек в самых неподходящих местах и в количествах за гранью разумного, ибо кто же, если не они, и в каких же, если не абсурдных, количествах, побудят к подаянию милостыни, вернут к основе добродетелей христианских средь скверен. Таковы прекрасные крайности каталонцев. Где вы найдете в Европе? Повывелись.