Подборка называлась «Молодые поэты Кипра и греческих островов. Песни эпохи освободительной борьбы и позднейших периодов». Она имела отзвук, следствие. Метр и рифма вкупе с оконтуренной, от парнасских камей и эмалей, материей: маслины, обожженная глина, веретено, салфетки, виноград — не поразив обещанным ретроградным изяществом (как даосский мудрец, мой учитель смотрел не на лошадь, но в будущее), заронили неутолимую жажду. Я на годы подпал под влияние Кипра, а что доселе умалчивал, так чтобы щедрее в последней главе. Автодидактом набросился на его изучение. Штудировал историю, географию, климат, народ. Райский остров, калеченный, меченный, клейменный, деленый, голубел в желтоватых белилах, как для всех, кто его завоевывал и, потерзав, отступал. Я мечтал посетить, законопаченная страна не пускала. В Израиль она меня выпихнула, одним больше в селедочном косяке. Из палестин тоже было не выехать, семь лет не мог выправить паспорт. Зачем хлопотать, коли денег наплакал, а поднакопишь на билет и на хостель, постоялый, для побродяжек, приют, — и катит в глаза лето, нельзя, испечешься, горячей Тель-Авива. Переждешь, а кубышка просажена, начинай все сначала, но отложил, экономически поднатужился, обуздав малые траты, что оказалось легче, чем предполагал, ведя невоздержанный образ жизни. До чего милосерден к работнику всемирный капитализм трудозанятости, если работник немножечко льнет навстречу, не ломая шапку, не кланяясь, просто капельку уважения к планетарным задачам, к цифрам обменного курса, тогда возможен и отпуск, восемь дней набралось, с отгулами больше. Настраиваясь и в дороге — какая дорога, «Боингу» лететь сорок минут, за полторы сотни долларов с одной волны на другую и в пальмовый берег посадка, — от тель-авивских багажных раздумий до гостиницы в Лимасоле я читал Абовяна.
Книга Хачатура Абовяна «Раны Армении» включает три части. Сначала дается сопоставление Эскориала (предо мной вырос в шапчонке Терентьич, возникший на проходной тому назад пару сотен страниц) и Эчмиадзина, церковных твердынь. Благочестивою крепостью по воле единородного Сына, лучом очертившего предел и меру места своего сошествия, воздвигся Эчмиадзин и в столетиях опустошительных мороков — ассирийцы, персы, гунны, аланы, македоняне, римляне, арабы, османцы кромсали землю армян, через нее проходя, к ней стремясь, — отвращал душу народную от уныния, побуждал искать сладость в крови, объясняемой избранностью армянской к страданиям, которая, превосходя избранность иудеев (евреи страдают по делам, за грехи), должна явить мирозданию беспричинно, безгрешно страдальческий путь, не подвижников, но всей нации. Изворотливы клобуки, ставит галочку автор. А что неумно и бескрыло: вас, прихожане, обелим, себя за спинами вашими выгородим, и что хитростью этой творится долгота закоснения в бедах, то для примера возьмите в наглядность испанскую самокритичную диалектику. Эскориал поставлен во славу св. Лаврентия, зажаренного живьем на решетке. Монастырь — серые стены в бойницах, тысяча двести дверей, половина из них потайная; глубокий, подпертый столпами грот церкви, где в летний полдень пробирает мирроносица-стужа; скудные залы, библиотека искореняемых ересей; светелка властителя, помешанного на монашеских бдениях, черной свечкой стоящего около братьев, умиленно и счастливо плачущего над покорными странами; мраморный, бурое золото с прозеленью, сход в преисподнюю склепа, к перелистанным книгам династий, королевским гробам в стеллаже; фонтаны, лебединые заводи, податные деревни, склоны, сады, небоскат — все крестообразное монастырство изображает решетку, на которой подпалили святого. Лаврентию посвященный, Эскориал перевоплощается из палача в жертву, из казнимого в истязателя. Не тая радости перехода из того, кто раскаляет решетку, в того, кто на ней корчится и вопит. Если, конечно, вопит, сомневается автор. Боль должна свести с ума и убить человека раньше, чем сгорит его мясо, но я, этой боли не знавший, пишет Абовян, ничего о ней сказать не могу и не буду о ней говорить, не уподоблюсь французским вралям, обожающим болтовню про «детский голос пытки» — в щелкоперых своих кабинетах. Знает Эскориал: святому для святости надобен изверг, схимой с веригами не обойтись. И обратно, извергу нужен святой, сопричислены огню навсегда. Только решетка, их общее место, старше союза, ничто не случается без нее, ничто и не происходит помимо. Троякость решетки, экзекутора и Лаврентия, Эскориал веками самоподжаривается на прутьях, подвергая свою диалектику оголтелой проверке, до того ненавистны ему успокоенность, оправдание, похвальба. Эчмиадзин мог бы стать хотя бы горновосходительным оплотом, и это отстраненное «хотя бы», не выделенное даже курсивом, стоит литературных словес.