Это Левант, но добрее. Сравнительно с тридцатиградусным октябрем в Тель-Авиве на тех же широтах. Мягкое солнце, теплый сливочный шар. Так близко, а полутона полутеней, почти европейский на неослепляемых лицах рассеянный свет, нет режущих контуров Палестины, здесь линии жизни, не с тем, чтобы сжечь. Шоссе пустовато, как всюду на Кипре, в чем убеждаюсь из Ларнаки в Лимасол, из Лимасола, восточного по островной географии города, в западный, совсем не прозападный Пафос, находящийся, видимо, к северу или к югу, поздно сверяться, проделан маршрут. Разматываемся, обогнав грузовик, колониальный автобус, тарахтящую кавалькаду мальчиков-девочек на мотоциклах, все с непокрытыми головами, вялого, подсыпающего от ночного перелета меня. Забыл, сколько уплачено за доставку в расхристанном фордовском шарабане, вздор, горсточка фунтов британского курса, магия малых чисел. Пассажирами англичане-студенты, датчанин в шортах, посолидней, средних лет женщина с плоским крестом на плоской груди. Постное бедро паломницы (каких она, лютеранка, ищет православных святынь?) прижато к моему, тряска не мешает ей заносить твердые немецкие буквы в дневник. Пытаюсь прочесть, но куда там; поерзав, вежливая немка не прикрыла тетрадь, на минуту мне совестно. Посмотрите налево, направо, говорит шофер, мы смотрим, мы ахаем, красота. Сосны, крутые известняковые склоны, выходы мела, кустарник, холмы. Горькие лимоны! Спелые апельсины! Оливы и кипарисы, античность! Наши ахи правдивы, мы хотим любоваться и рады, что можем быть искренними, скальные розы и орхидеи Борнмюллера, желтые моря орхидей. Нужен дождь, говорит шофер, должно наполниться соленое озеро. Да, отвечаем, нужен.
Лифтбой заводит чемодан в номер четырехзвездной гостиницы, получив чаевые, приветливо отворяет окно, чтобы я разделил с ним пейзаж, девушек в минимальных купальниках у бассейна, апельсиновую рощу на пригорке, часовню ветхого стиля пониже деревьев, все в дымке цитрусовых ароматов, и на цыпочках выскальзывает с пожеланием; я буду три дня шиковать и кутить. Я, впрочем, всегда считал спорным выражение «жить не по средствам»: если, наперекор тому, чем грозит расточительство, поборов ужас будущего, ты позволяешь себе дерзкое мотовство, то, значит, и средства тебе позволяют, в награду за небоязнь. В беседке из плюща и винограда невдалеке от гостиницы дольше часа с беззвучным урчанием засасывал курицу в винном соусе и доехал всю, как Собакевич осетра; осоловелый, смущаясь уснуть за столом, спросил кофе с ликером, который матрона в переднике сварила не без улыбки, предупреждала ведь, хватит салата и сыра.
Набережная покорила размахом, километровые аквариумы, торты розовели, прогретые плещущим заполднем. Мачтовая осень яхт-клуба на зеленой воде, чистоцветные паруса. Нет ли в горьковской «По Руси» парусии, не могло быть, чтоб не было, уж он, отловивший в «Масках» стыкового Исуса: и с уса свисало? стекало? — приметил и подхватил, непременно перечитать с этой точки. На рейде стояли дворцовые пароходы. Загорелые флотские в белых одеждах с погонами, наверняка англичане, гуляли по променаду. Ампирный, слева от причала, храм Адмиралтейства, кремовый в лепнине морских коней и тритонов, отродий сердитого Посейдона, мелко пакостящих неутопляемому Индикоплову Косьме: завитой бородатый малютка в суденышке на фронтоне, ушкуйник из позднесталинских мультипликаций, мастер, ленточка через лоб, с патриотической литографии — Адмиралтейство правило кубатурными массами порта. Недосчитав иллюминаторы «Stella Maris», нечаянно задел папиросой толкователя снов в долгополом фартуке, вроде тех, что у парижских гарсонов, но закрывающем спину и с надписью спереди-сзади «читаю видения», бомжеватого тель-авивца лет сорока, быстрым шагом обходящего взморье, я встречаю его иногда и раскланиваюсь в лихорадочную пустоту этих глаз, не обиделся, деликатные йеменцы не обижаются на ожог… «цыганка» обожгла мне пальцы, я отбросил окурок. На скамье по соседству отроковица фотографировала кумира и кавалера, кибер-панка, перевалившего за полтинник, узкобедрую мальчиковую кобру, если бы не лицо, но лицо выдавало: рытый бархат морщин и пороков, оспенная крупа. Не беден, сукин кот. Над каждым волоском, в отдельности поднятым и закрученным, поработал видал миндал. Приталенная, переливающаяся, как скафандр в галактических фильмах, усеянная звездной крошкой рубаха, из лондонских аладинных вертепов. Штаны в обтяжку — Милан. Сапоги, а он был в сапогах, из кожи игуанодона по лицензии. Девчушка изводила пленку, громко щелкала кнопкой, он ухмылялся, корчил шутливые рожи, привычно польщенный ухаживаниями, принимая цыплячий восторг. Он подцепил ее, канзасскую простушку, первый раз заграницей, без папы-фермера и мамы-птичницы, в амстердамском каком-нибудь coffee-shop’e, где она раскашлялась невзатяг, где наелась пирожного с дурью и уже терлась, хихикала, соприкасалась коленками, — он сошел к ней, как в зеленую Джамахирию сходит полковник Каддафи, замутив светлую, по внешнему колеру, головенку личным парением на дельтоплане Шестидесятых (она грамотная, что-то читала) и доскональнейшим знанием современных идей. С тех пор они вместе таскаются по европам. Поматросит, натешится года два, кинет в Палермо или в Аяччо, еще оберет для садизма до нитки. Его завядший уд ненадолго растормошит после нее малолетка, малышка за уголовною гранью, шустренький постреленок-бельчонок, оторва, с которой все кончится худо, но я благонравен, я не стану смотреть в этот колодец. Или не бросит, ни в Палермо и не в Аяччо. А что как ее недоразвитый, только сейчас развиваемый омут глубже, чернее его фанфаронского, чересчур все же потемкинского. А что как она его скрутит, сделает своим сексуальным рабом, плаксиво ноющей у ног игрушкой, заставит ползать голышом немолодого, татуированного, колечко в пупке, размалеванный член-слабак, целуя краешек платья, стоная. Румяная объезжала на ранчо коней, с этим ли мерином чикаться. В общем, я думаю, у них сложится лучше, чем в Хайфе, в бахайском саду. Там, поздней осенью у бахаев, в редчайший приезд, взор мой упал на открытую рану.