— Стоит ли по всей канве, так строго? — поморщился Фридман.
— Стоит.
«Это уж без внезапности. Двое дюжих парней выбирали испуганную, язык сам собой скаламбурил, человекоподобную дичь и устанавливали время. Бегство было невозможно, потому что никто не бежал, согласитесь, что о возможности говорят после ее осуществления. В нужный час охальники приходили за дожидавшейся птичкой, за нахохленным воробьем и вели его (или ее? согласуйте род сами) к месту схождения десятка проверенных соглядатаев. Там стояло ореховое дерево, имевшее в двух с половиной метрах над поверхностью земли гладкий сук, род вешалки, хорошее приспособление. Незачем томить вас деталями — телефонных шнуров в нашей провинции не было, нет и сейчас, посему на сук надевалась специальная петля, пришитая к куртке избранника, который и повисал, болтая ножками, в смешном расстояние от почвы. Как долго, спросите вы, извивался он и скулил, затихая? Успокою: недолго. Важен был факт, не его протяженность. Ничего более не учинялось. И если плебейское „Пуго“ извергало простое, проще пареной репы веселие-к-жизни, то этот игрецкий извод, по лености названный так же, хотя между ними столько же общего, сколько его между мной и суфийским шейхом из Хорассана, вырывал из глоток истерический хохот, сменявшийся тревогой и оцепенением, ибо на дереве трепыхалась фигура Повешенного. Безосновательно выставлять дело так, будто меня, и только меня сорванцы почитали репризолюбивым конферансье на обоих своих эмоциональных подмостках, выжлятником, по первому зову рожка спускающим свору гончих острот, но не возьмусь отрицать и того, что частота моего появления как в спущенных штанах, так и на ореховом суку перевалила за грань допустимого.
В школе я тосковал, как тосковал бы отпрыск благородной фамилии, безвинная жертва династической свары, под чужим прозванием и с поддельной родословной засланный в тмутаракань, где за ним не присматривают даже дворцовый дядька и воспитатель. Ну что я мог вынести из отупляющей зубрежки сур и хадисов! Любознательность подталкивала к поиску романов, такой редкости в наших топях, и совсем особых книг, страноведческих атласов, мореплаваний, хожений, эти еще раритетней. Догадка стучалась в меня, склоненного над каталогом глубин. Была весна, и морские пучины входили во все более тесное отношение к преступлению. Такого воззрения я держусь до сих пор. Морские глубины отторгнуты от света, посему все находящееся там должно быть светобоязливым, преступным. Полипы и кракены, как символы, могут быть рассматриваемы только в качестве символов зла. Помимо связи моря и преступления, а преступник это человек, в ком грехопадение постоянно продолжается и усиливается, ведь он не делает попыток уйти от греха, разыгрывалась и тройная зависимость порока, морского окоема и переодевания. Призрак моего отрочества: бронзовый, в пятнах крови матрос, только что перерезавший горло сообщнику. Обагряемый солнечным богом, — привет тебе, Феб, укрыватель убийц и сирот на воде — у расплавленной кромки горизонта, жестом по-детски прозрачным вручает он волглую робу осведомителю из полиции, который, решив донести, дарит матросу шпионское платье и на несколько зернистых мгновений тоже остается нагим… надеюсь, вы помните, что нагота и переоблачение зачинают первую стадию побратимства.
Я размышлял об этом, ненавидя насилие, в лавке отца, я, мальчик-с-пальчик у ковровых гор, китайских созерцательных посуд, медных гонгов и ламп для альковов. Висели сабли на стенах, и пахли сдоба, кардамон, лукавство, забытье мечети — не удивлюсь, если в потайном закуте сходились по пятницам ассасины грядущих джихадов. Конечно, лавка не была отцовой. Она принадлежала двоюродному брату его, желтому страдальцу от разлитий желчи; сжалившись, хозяин приспособил непутевого кузена для пригляда за коврами. Коммерчески бесплодный папа, проклятый Гермесом каждый рубль обращать в копейку, кое-что соображал в орнаментах, а я разливал покупателям чай и бегал по мелочным надобностям. В свободное время, частенько перепадавшее среди хлопот, потому что при всей своей строгости, заостренной, впрочем, недугом, дядя презирал жестокосердие торговли и, примеряясь к последнему лиху, не терзал попусту ближних, без того подчинявшихся всякому слову его, — в свободное время фантазия уносила меня в смелые поприща, пока я не наткнулся на дальнюю комнатку, где дважды в неделю собирались за картами господа, дядины клиенты и контрагенты. Судьба подняла мои веки, но вы не судите сурово за выспренность, я волнуюсь, мой экзекутор…»