Выбрать главу

В обаятельной книге, бисерным почерком, в казусах, отступлениях, схолиях академик колюче отстаивает — конечно, не право, прав, кроме права умереть с голоду, у него никаких, но вмененную происхождением обязанность быть неверующим. Вера, в придачу к ней философия, честолюбивое своеволие абстракций, полухудожественные фантазии теорий — невозможная роскошь для безотцовщины, битого в школе заики, козла из притчи, которого тесно живущие люди берут в дом, чтобы выгнать и насладиться свободой. Солдат доказуемых описаний, детерминист-обусловленник, стоик (в том нестрогом употребляю значении, какое этому имени придается сегодня, но и с античной невытравленной родословной), убежденный позитивист — вот он кто, позитивизм ведь утомительная Сизифова деятельность, постоянно ведь ждешь, что факт провалится в выдумку и камень обманет. На все лады повторяет, что глух к духу музыки, всегда себя чувствовал унтерменшем, мало что способен понять, так велики преграды между ним и смыслом чего бы то ни было, и нетворческий, пишет он о себе, человек: творчество изменяет объект, учит самовыражению и самоутверждению, да и захотел бы по недоразумению занестись, не получилось бы у рожденного на скрещении светлых спиц в ночном небе, на перекрестье общественных отношений. В крохотной точке прицела находит он свое зависимое «я». Все близко, все дорого в этой аскезе, я тоже не верую, махровый бихейвиорист. Рок, загоняющий в лабиринт белых крыс, переношу на себя без поправок почти, с ничтожной, отсекаемой при генеральных подсчетах коррекцией, теории — дремучий лес для меня, на пушечный выстрел боюсь подступиться. Но разрешите с махоньким замечанием встрять. Когда при мне сжато и сумрачно пишут, что личность — это пересечение общественных отношений, я восклицаю: как славно быть на пересечении общественных отношений! К одним напастям не сведется, будет и радость, просто по закону чисел. Библиотеки будут, сектор античности, за талант воздаяние, за сверхнормальную преданность и трудодни чародейства, что я в чужом кармане-то роюсь. Тогда прокомментируйте во всеоружии, как вы умеете.

Отроковицей, юною девушкой Лана Быкова в огромных количествах питалась серьезнейшим чтением, мечтая пройти курс на факультете классических древностей университета столицы. Репетиторы стеснялись брать деньги у матери и отца, жаль ваших средств, не ей у нас — нам у нее учиться, шутка ли, школьницей основы латыни и греческого, и даже родители, просадившие в отговорах последние нервы (девочке не терпелось разбиться о двери морозного града, а не дай бог, прорвется — сохранит ли еврейское пухлое тельце в блудилище пришлецов, в вертепе для иногородних студентов), уже и родители поддавались безумию дочери. Папа, кормилец семьи, скоропостижно умер дней за тринадцать до испытаний; дурно почувствовал себя в ванной, кое-как обтеревшись, вылез на сушу и рухнул у варикозных ног жены, кричавшей: «Додя, нитроглицерин!» Тотчас на молекулы разлетелась вожделенная кафедра — семейный совет большинством бюллетеней, мамин отныне шел за два, отрядил сироту в типографию (придется зарабатывать, доченька), а внеслужебной наградой велел счесть вечернюю барокамеру периферийного, с видом на жительство, института. В прилежании девять сидячих минуло лет, весною десятого инженер-механик торгового Каспия, широкий в плехах мореход, взбаламутил винтом ее сонную воду, обескуражил и смял. Подготовляясь к венчанию браком, она купила шесть сорочек ночных, дюжину лифчиков, колготок, трусов и нашептала избраннику; осанистый, средних лет каботажный семит рельефней, чем новости дезобелья, оценил жилплощадь и ужин, впрочем, и к бельевому событию отнесся он благосклонно, не находя специальных изъянов в телоустройстве Быковой. Мать захворала у черты, на рубиконе светского этикета, с полнедели еще, и возвращение колец, расторжение помолвки были бы против приличий. Есть такая болезнь, несталгия, это тоска по родине, истолковала бабушка. Доопытная несталгия Берты Моисеевны не разрешала ей поступаться заботою дочери — слепец не обознался бы, что, затворясь с инженером-механиком в дальней, пустующей комнате, беспощадно отрезанной от маминой, где нередко и Лана спала, опочивальни, дочь разделит внимание между двумя людьми своей планиды, а ласке неведома демаркация. Организм устойчив, психика потрясена, пожевал губами доктор Двойрис и сунул в пенал снабженный манжеткой манометр; ман-ман? — шепнула похолодевшая Лана. Я положительно умру, донеслось из постели, не в моих правилах обзаводиться заложником моего нездоровья, я боюсь за тебя, за нарастание твоей черствости, которая с никчемной карги перекинется на Бориса — грязь пачкает все, чего ни коснется. Персиковое гнездышко ваше, куда мне доступ закрыт (она хохотнула, ядовитая от пролитого ей над собою сарказма), будет холодней морозильника, вы сможете держать в нем котлеты, полуфабрикатную рыбу, вологодское масло, его пупырчатые толстые сардельки, и тобой, нежная девочка, подъедаемые, — это добро у вас не протухнет. Продуктовые залежи в комнатке были размечены Ланою в мыслеобразе, ее мысль на эти слова была такова, что готовое, не требующее кулинарной обработки съестное вроде сыра, добытых по блату колбас, булок, сметаны, миндальных пирожных, спасибо кафетерию близ центрального парка, они с Борисом могли бы скушать в постели, запивая чаем, кофейным напитком, вином из неупотребляемых фамильных бокалов германского, на трехгранных ножках, фиалкового стекла, затягиваясь головокружением из купленной у Исмаила-эфенди папиросы, из папиросы, приправленной астраханской травой или дурманящей самостийно, так остро, что необязательно говорить, но она говорит, мама, ты не умрешь, мы не будем есть вместе с Борисом.