О даре крестного видеть сквозь чары фейри не знал даже отец. Только мама.
Хвала Интруне, шестая полянка подозрений не вызвала.
А сны? Сны не убивают.
— Нам нельзя домой.
Я вздрагиваю, когда крестный прикасается к моей окровавленной ступне. Похоже, поранилась-таки убегая. Жовен спит на ложе из еловых веток, а я держу его за руку и чувствую, как вздрагивают маленькие пальцы.
— Отца больше нет, — это знание раскаленной иглой прошивает сердце, — и мне нужно спрятать Жовена.
Крестный берет один из багряных листьев с плаща и прикладывает к моей пятке. А за ним другой. Желтый. И алый, словно кайсанский шелк, который отец привез в подарок Констанце. Заезжий трувер, узрев мачеху в новом платье, назвал ее пленительной розой холмов. И сорвал эту розу, стоило отцу отлучиться по делам. Я видела их в Чаячьей башне, но мне не поверили. Точнее, поверили не мне.
Обида, некогда такая большая и горькая, истаяла прошлогодним снегом. Сейчас я полжизни отдала б, лишь бы забрать брошенные в гневе слова. Много, слишком много резких слов, вставших между мной и отцом преградой круче Тарденнских гор. Но все, что я могу сделать теперь, это сохранить Жовена.
— Я знаю, мы не можем остаться тут.
Венец из ветвей и ягод покачивается перед моими глазами — крестный кивает.
— Моя няня, Магин. Мачеха выгнала ее, но она… Они с мамой молочные сестры. Она писала, что живет в Седонне. Ты можешь нас проводить? Хотя бы через лес? Пожалуйста.
Слезы подступают к горлу — я замолкаю. Мне страшно, а крестный завязывает бантики из паутины на моих новых лиственных башмачках. Смуглое лицо его в ночи кажется черным, а глаза горят, словно два светляка. Он целует меня в веки.
— Не плачь, мерхед, — голос его — ветер.
Взмах тонкой руки, и две ели сплетаются ветвями.
— Отдыхай.
Я послушно опускаюсь на зеленое ложе, прижимаю к себе Жовена, накрываюсь плащом и оторвавшимся от матери-скалы камнем падаю в сон.
— У тебя ее глаза, мерхед.
Голосистый, как святой Тривио, жаворонок примостился, казалось, аккурат на макушке. Его звонкая альба металась в голове языком храмового колокола. Бам — висок. Бум — второй. Бом-бом-бом.
Я потянулась к затылку, ожидая найти там дыру или, по крайней мере, выбоину. Но пальцы нащупали только волосы. Судя по назойливым завиткам — мои собственные.
Нужно добраться до сумок, там точно был сбор от головной боли. Хорошо бы костер не погас.
Мысль о костре показалась ужасно неправильной. Я попыталась понять в чем именно и проснулась окончательно.
Костра не было.
Зато была затененная лиственным пологом поляна, атлас травы под пальцами и насвистывание за спиной. Это что еще за птица?
Шея поворачивалась, как рассохшееся мельничное колесо. Я потерла ее, пытаясь разогнать кровь, да так и замерла. На расстеленном льняном полотенце с трогательными незабудками по углам уже лежали сыр, яблоки и кусок хлеба. А его светлость, насвистывая, клал рядом второй.
— Доброе утро, Алана, — он улыбнулся, но мгновение спустя, густые брови почти сошлись на переносице. — Что случилось?
— Голова, — я прижала пальцы к ухающим, словно сталь под кулаками кузнечных молотов, вискам, — болит. Ничего. Я сейчас. В сумке…
Попытка подняться дала понять, что самое разумное сейчас — замереть на четвереньках и дышать. Медленно и глубоко.
— Не вставайте, — тяжелая ладонь легла мне на плечо. — Какая сумка? Я принесу.
— Правая. Синий несессер.
Выдохнув, я совершенно неэлегантно плюхнулась задом на пятки. Зажмурилась и, пользуясь тем, что его светлость отошел достаточно далеко, шепотом выругалась. Ветер донес возмущенное ржание Лютика.
Укусит же.
Я вздохнула. Вставать не хотелось страшно.
— Зубы убрал, скотина упрямая, — ласково произнес его светлость. — Вот так, хороший мальчик. Охраняешь хозяйское добро, значит. Молодец. Так, а это что?
Попытка вспомнить, что же там еще было в сумке отозвалась в голове перебором безнадежно расстроенной лютни. Вроде ничего особенного. Глупо хранить запрещенное там, куда первым делом полезут стражники.
— Так, спокойно. Спокойно, я сказал. Потом назад принесу. И яблоко. Самое большое.
С трудом проморгавшись, я различила, как Лютик провожает его светлость подозрительным взглядом.
Несессер приняла с благодарным кивком, от которого треклятый жаворонок в голове заголосил еще громче. Серебряные птицы на крышке потускнели и вытерлись, но синий бархат внутренней обивки и перегородок оставался по-прежнему ярким. Флакончик молочного стекла привычно лег в ладонь, а граненый шарик пробки поддался не сразу, впрочем, как и всегда.