Кальман, оказывается, встречался в Будапеште с Клодом Дебюсси в пору, когда тот открыл для себя венгерскую народную музыку, влюбился в нее и, как пишет Нагибин, заклинал шире пользоваться ею. Не копировать, а попробовать передать ее свободу, скорбь, ритм и дар заклинания.
Кальман был дружен с Бартоком, Кодаем, Легаром, Оскаром Штраусом, Якоби. Он преклонялся перед Шуманом, почитал, как все венгры, Листа, но боготворил Чайковского… Интересно, не правда ли?
Короче, он жил со временем и во времени, не отъединенный от всех его процессов — общественных, политических, культурных. А в Австро-Венгрии это были непростые процессы. Для Венгрии отстоять себя, свое национальное самосознание, для Австрии — полностью освободиться от могущественного итальянского влияния.
Кто же, как не живой свидетель, близкий друг, мог бы ввести нас в мастерскую музыканта и помочь понять сложнейшие взаимосвязи художника с его временем?
Ан нет! С восхитительным простодушием Вера Кальман признается, что для понимания глубокой музыки ее нужно слушать чаще и больше, а ей «поистине претила музыка такого типа, которую любил Имре». Такова реакция на Гершвина, на его «Рапсодию в блюзовых тонах».
Что до Пола Уайтмена, то про него мы узнаем лишь то, что курица по-венски, отведанная впервые в доме Кальманов, стала его любимым блюдом.
Непонимание и одиночество — удел любого настоящего художника. Гения — тем более. Лауры и Беатриче всех времен и народов были не только музами-вдохновительницами. Любовь для гения — это, наверное, еще и призрачная и безумная надежда обрести понимание, отклик. Отчаянная попытка снять с себя проклятье неизбежного одиночества.
Чем внимательнее читаешь мемуары, тем отчетливее ощущение, что для Кальмана эта попытка закончилась полным крахом. Старый, тяжело и много болеющий, практически утерявший подвижность, он уходил из жизни, коротая последние дни в обществе преданной до обожания сиделки, старой девы Ирмгард Шпис. У Верушки в это время было забот по горло: благотворительные базары с танцами (очень она танцевать любила, что поделаешь!), светские рауты, вечера. Ну и конечно, дела фирмы Кальман — реклама, пресса, интервью.
Госпожа Кальман почти не скрывает этого. Не считает нужным.
Увы, и это смахивает на знакомые сюжеты.
Грустно.
Не здесь ли таится одна из разгадок того, что, кроме «Фиалки Монмартра», все свои шедевры Кальман создал в другой период жизни, во времена, так сказать, «доВерия», где полноправной хозяйкой или, скорее, ангелом-хранителем была другая женщина мудрая, деликатная, нежная и в то же время твердая — прекрасная Паула Дворжак, ушедшая, к несчастью, так рано.
Спору нет, фашизм, аншлюс Австрии, бегство в Цюрих, в Париж, а потом за океан, чужой быт и нравы, чужая культура — все это не могло не сказаться на творческом самочувствии. Но все же, все же, все же…
Спасаясь от одиночества, от непонимания в окружающем мире, художники бегут в свой, творимый ими художественный мир. Видимо, Кальман очень любил Веру, Верушку, если этот побег не удался.
Собственное пятидесятилетие — благодатнейший возраст творца, пик, акме, время наивысшего расцвета всех духовных сил — он отметил премьерой «Дьявольского наездника»… И все!
Прожив еще более двадцати лет, он сочинил лишь три оперетты: «Императрица Жозефина» (1936), спустя девять (!) лет — «Маринка» и еще через девятилетие — «Аризонская леди».
Вам что-нибудь говорят эти названия?.. И мне, режиссеру, не больше.
При том, что театр оперетты, пользуясь термином зоологов, вообще эндемик — вымирающий вид — и искру жизни в нем в первую очередь поддерживают мелодии Штрауса, Легара, Кальмана, произведения этого последнего, «семейного» периода исчезли из репертуара бесследно. Лишь музыка «Дьявольского наездника» продолжает звучать с подмостков некоторых наших театров, и то не как драматургически целостная партитура, а в виде отдельных номеров, использованных в чудовищной по вульгарности и пошлости стряпне под названием «Последний чардаш» — продукте производства наших, отечественных авторов, посчитавших, однако, нелишним спрятаться за могучую спину Кальмана[3].
Нет, видно, через последние произведения нам не приблизиться к пониманию личностного мира Кальмана. Равно как и через мемуары его жены. Попытаемся сделать это с помощью вершинных созданий маэстро, потому что каждое из них — несомненное свидетельство какого-то сильного душевного движения. В каждом из них использована «энергия прибоя», эмоциональной приливной волны. Разумеется, способ этот не нов и крайне субъективен, поскольку любая интерпретация являет в первую очередь личность интерпретатора, а не интерпретируемого. Потому-то и существуют у каждого из нас свои Пушкин и Шекспир, Рубенс и Репин, свой Бах, свой Чайковский. Свой Кальман. Но другого, более надежного способа пока не придумали.
3
Тех, кого заинтересуют подробности данного вопроса, отсылаю к моей статье «Безответные вопросы ответственным лицам» в журнале «Театральная жизнь», 1988, № 13. —