Из вагона все вышли, кто мог. А ее увести не могут. Мать ее в углу лежит, одеялом прикрытая, и она за нее уцепилась.
«Пойдем, — говорим мы ей. — Тише, спит мама твоя. Пойдем».
«Жива мама! Она живая», — твердит.
«Да как живая? — И снова: — Спит она. Пойдем!..»
«Живая мама! Вон брови у нее шевелятся. Не пойду!..»
А у ней и вправду, у застылой, брови от насекомых будто шевелятся… Десять дней эшелон под бомбами до Москвы добирался. Так мы девочку ту только вместе с мертвой и унесли. До ночи мы Зою уговаривали. Пальцы ее отцепляли. Кормить ее пытаемся, а она глотать не может. Ослабела. Из Ленинграда детишек и женщин — почти каждого надо было в госпиталь…
Домой иду оцепенелая. Дежурство, как обычно, двенадцать часов. И ото всего оцепенелая. Тут вспомнила я вдруг Римкину шейку заморенную, и глаза одни на лице… И тогда будто толкнуло меня что. Будто проснулась я теперь уже! Бегу, задыхаюсь словами незнакомыми, истошными, как бабка моя твердила когда-то или мать: «Господи, что ж с Римкой-то будет, если со мной что? Не приведи… господи! Как же я-то тоже буду… если с ней что?!» Домой влетела. Софья Павловна испугалась моего вида. Руками машет. Потом меня даже по щекам отхлопала, чтобы в чувство привести: да вон она, Римка. Спит…
Я потом не сразу в себя пришла. Привалилась рядом с Римкой, до утра пролежала как мертвая. А там чего: же… Поднялась. Как всегда. Надо затемно успеть Римке драников картофельных спечь. Да бежать через весь город до станции или на трамвайных поручнях висеть — не сорваться… Люди тоже на вагонных сцепах да на крышах едут. «Ой, не пихайся, не скинь ты меня, дядечка!» — за кого уцепилась, кричишь. За опоздание на смену — по законам военного времени полагалось. Новое дежурство на станции началось. И снова я вроде все могу… Только теперь уже я все могла вынести.
Настоящая для Римки мать только тогда ведь во мне проснулась. Прежде-то… Я сама у Петиных родных при ней вроде дитя находилась. А чтоб принять ее на одну себя и чтобы, как есть, себя единственной защитой ее почувствовать, только тут это и пришло. А без этого — скажу я тебе, Милочка, — я бы себя и ее погубила. И другим бы не в помощь была… И не верю я, Милочка, в жизни тем людям, что вроде бы за всех вокруг и ни за кого хотя бы одного — первее себя не болеют и не бьются. Вконец растерявшиеся это или себялюбивые люди. И смотришь: ни для кого они ничего не сумеют. Поддерживает это тебя — когда кого-то ты ведешь и тянешь. Спасенье это и есть.
Тут как раз поменялись мы местами с Софьей Павловной. Она зажалась совсем и молчит. Отца и сестру мы ее похоронили. В самый декабрь, в мороз. «Слушайте, — тормошу я ее, — под Волоколамском — как уже немцев отодвинули… Под Наро-Фоминском вон тоже стоим!» Она не слышит. Бывает, видно, и такое с человеком, когда он за своим ничего не слышит. Да я понимаю…
Кормлю я ее насильно. Что получше, теперь между нею и Римкой иной раз делю. Только что ж тут и как мне делить?! Если вещи, что были, на продукты давно уж поменяны, а Петин денежный аттестат, он по рыночным ценам — два пол-литра молока да пузырек хлопкового масла.
Тут Софья Павловна Белова все же поднялась. Говорили, что сейчас по деревням куда лучше меняют. Поехала она. Я-то не могла ехать как работающая. Думаем: может, она хоть подкормится немного. И повезла она «на мену» шелковый абажур да граверный инструмент, что от отца ее остался… А мне на сохраненье свою пайковую крупу оставила: пусть она в комоде лежит.
Трудно мне как стало мимо комода проходить… Чем ни занята — а все тянет меня туда заглянуть: с полкило там было овсянки, в мешочке завязанной. Отсыревшие хлопья, рыхлые, сладковатые на вкус — если б одну только щепотку пожевать…
Никогда еще мне, даже в довойну, от молодого девчоночьего голода, досиня накупавшись в Оби, не хотелось так есть. Римка моя тоненько ноет, от постоянного голода слюну сглатывает.
Тут уже Софья Павловна наша вернулась. Как есть ни с чем. На селе тоже плохо меняли. И так удивилась она, что овсянка у нас с Римкой цела. И упрекает меня: как же я это не догадалась, что ключ от комодного ящика она могла и с собой увезти? Сварили мы ту овсянку. А мне каша геркулесовая, теперь разрешенная, в горло не идет. Что же она не сказала-то? Как же это она?..
А тут еще зима стоит какая… Не то что стекла, и края подоконников заледенели. Свет льется синий, скучный. А чуть огонь зажечь — шторы опускаем. Всего за сотню километров от нас бои, и налеты бывают с воздуха.