В субботу она сидела над кучей белья: метки проверяла для прачечной, как когда-то в кастелянской… Четырехлетний Никитка — помогать он хочет! Пришлось разрешить ему играть стеклянной сахарницей на кухне: то, что полчаса назад запретила.
Нянька ушла. Водят теперь Никитку в детский сад. А была такая старуха золотая, сверх ухода за ребенком еще и готовила. Инна теперь ничего не успевает. И некому помочь. У мужа тоже никого из родственников. Еще подростком в эвакуации потерял мать, рос у чужих людей, потом попал в ФЗУ. Сам в жизни всего добивался, потому и основательный во всем, уверенный… Но все домашнее раз и навсегда считается ее заботой.
— Сыниш… Поставь!
Поздно. Слышен звук расколотого стекла и опасливое, ко предупреждающее Никиткино сопение: отхлопает — он в голос заорет.
Золотая была старуха, но вконец испортила парня. Да и они не очень отказывают ему в чем-то: рука не поднимается, сами-то не так росли. А характер у мальчугана Викторов: уметь и добиться.
Всех их разбаловало домашнее «сидение» Инны, а потом приличная няня. Виктор привык к всегдашнему уровню удобств. И теперь порой она просто не могла сообразить, как успеть столько разом… Началось какое-то оголтелое житье. В котором только и хватало душевных сил распихивать по местам все житейские мелочи, чтобы, может, затем началась бы какая-то другая жизнь, ради которой все и делается. Но нет, потом не хватало внимания и сил видеть не краем глаза, а душой результаты этих усилий: Никиткину смышленость и бойкость, ухоженность Прохарчина-старшего и свой внешний вид, хоть немного по моде.
Она не знала раньше, с общежитием и деревенским детством, этого кропотливого городского быта. Иногда думала: это хорошо, что теперь можно делать и приобретать то и это. Ведь еще недавно пустая картошка и фуфайка на плечах и в деревне, и для тех же горожан — это было много. И хорошо, что теперь принято и можно жить иначе. Но чаще в этом мельтешении ей не думалось ни о чем. И сам ход мыслей был какой-то приземленный и тусклый. Впервые у нее мелькнуло, что Виктор не «каменная стена» и не помощник, а требовательный и раздраженный погонщик. Но тут же одернула себя…
«Что же это со мной и зачем?» — думала она иногда, таща за руку упирающегося Никитку из детсада в поликлинику, завтра его не примут в группу: у него какие-то «палочки» не высеиваются…
Ей было двадцать с небольшим, и все еще хотелось от жизни большей радости, ну хотя бы не такого наворота.
Иногда по утрам на работе она недоуменно и устало (после болезни наконец спровадила сына в детсад) прикрывала глаза. И видела: невысокий откос, который как бы поднимается перед нею, а с него, сто́ит шатнуть, осыпаются камешки… В том-то и была досада, что не обрыв, не крутизна какая — можно идти, умело пристраивая на сыпучем подъеме подошвы: шаг… за шагом. Но на вершине насыпи не было видно ничего, и дальше, должно быть, начинался спуск. Это приводило ее в растерянность. Нужно было не думать: зачем? — а взбираться и идти.
И не в том дело, что ей слишком тяжело, житейской умелости, выносливости ей было не занимать. Но чего-то не хватало в ее теперешней жизни.
Рано утром в их отделе бывало затишье. Кто-то причесывается и пудрится, обсуждают фигурное катание по телевизору. Коллектив тут давний и сплоченный, преимущественно женский. И часто говорят о домашних делах.
Всхлипывает Лидия Семеновна Черемная: у нее подозрения насчет бумажных клочков с номерами телефонов в портфеле мужа. Расстроенно краснеет ее только что припудренный нос уточкой.
— Да, может, деловые телефоны? — возражает ей единственный мужчина в отделе, кроме шефа, пенсионного возраста Петр Федорович. — Думаете, так он всем и нужен больше всего?
— Если бы деловые!.. — отре́зала Лидия Черемная почти с гордостью.
Татьяна Петровна Рыжова откровенно и вслух планирует и советуется с шефом: выбраться из отдела и успеть сделать маникюр. У того не находилось сию минуту поручения «на выезд». Но она все равно успеет.
Инну вначале удивляли здешние обитатели. Почему-то ей казалось, что в Москве все должно быть «столичным»… И люди должны быть другие. Когда-то она даже волновалась, идя первый раз на работу. А они обычные и даже скучные.
Одна Мила Петровская умница. И элегантная — с тем налетом представительности и блеска, который Инна прежде ожидала встретить всюду и во всех. Ей немного за тридцать, с тонким, уже чуть помятым лицом. Никогда не говорила о домашних делах… Приятно было смотреть на нее, собранную, ясную… и закрытую для всех, в момент раскидывающую кучу служебных бумаг: горящих, чрезвычайных и «всего лишь» неотложных. В отделе она была незаменимым исполнителем на самом сложном участке — по международным выставкам. Обеспечить в срок экспонаты, переводчиков, уровень и блеск — это была Мила Петровская. Ей подражала в манере отвечать на телефонные звонки машинистка Тонечка. И Инна невольно тоже начала говорить в трубку не «Алё, кто это?», как Черемная, или «Да-а…», как завотделом Панин, а как Мила: «Н-да! Слушаю вас!»