Тут он смолк, ругая себя за лишнее, но Фёдор не осерчал, головою только мотнул.
— Нету боле Олёны, — глухо проговорил Чуга, — а то, что схоронено, — не она вовсе, а прах её, тлен, червям пожива. В раю моя девонька. А небеса — они везде, равно для всех. Олёнка с облацех повсюду меня углядит — и в Расее, и в Америке.
— Ох и далёко ж ты собрался… — завздыхал купец. — Шибко далёко… Што и говорить, беда у тебя, да ведь избывная. Молодой ты ещё, голову на плечах имеешь и не лодырь, вечно в деле. На печи лёжа, кроме пролежней, мало что нажить можно, а уж ты-то, ежели с морем игру затеешь, умеючи да опасливо, внакладе не будешь. Нам, поморам, в плаваньях не учиться стать!
— В толк не возьму, — проворчал Фёдор, подозрительно взглядывая на Окладникова, — к чему ты клонишь… А, Еремей Панфилыч? Али опять на палубу зовёшь?
— Опять, Фёдор Труфанович! А ты думал? Коли всё ладно будет, я тебе и пароход доверю. Ей-бо, пра!
Нахмурился Чуга и покачал головой.
— Невмоготу мне здесь, — сказал он, — давит всё… На чужбине мне полегче будет, хоть речи родной не услышу. Про дом-то мы как, сговорились?
— А то! Половину себе забираю, половину сестрёнице твоей. Честное купеческое!
— Ин ладно, бери…
Поднявшись, Фёдор задвигался по горнице, кидая пожитки в кожаный мешок. Куртку уложил овчинную и носки тёплые, Олёной вязанные, пару рубах байковых, шапку меховую — вдруг зима американская сурова? Поглубже запихал револьверы с патронами. Сам-то Чуга собран был с утра самого — сапоги яловые, с блеском, в них портки заправлены, сверху жилет-безрукавка накинут, а под ним рубаха простая, с напуском, у ворота Олёной вышитая. Первый парень на деревне…
Натянув картуз, Фёдор вздохнул шумно и присел, держа мешок между колен.
— Посидим на дорожку…
Еремей Панфилыч пригорюнился сидючи. Всё ж справного морехода теряет. Молодые-то, что в форменках щеголяют, по механизмам смыслят кой-чего, в башках у них знания набито, как селёдки в бочках. А моря не знают.
— Ну бывай здоров, пойду.
Фёдор Чуга забросил мешок за спину, схватясь за лямку, и покинул свой дом. Навсегда.
Глава 1
СЕВЕР
Архангельск встретил Фёдора нудной моросью, но к полудню развиднелось. Хмурное небо прояснилось, и только дали расплывались в дымке.
Город будто заснул — прохожие выглядели вялыми, движения особого не заметишь. Лошади, и те не катили бодро коляски, а влачили их по улицам, клоня понуро гривастые шеи. Да и чему удивляться? Ровно пять лет тому назад «высочайшим повелением» архангельский порт упразднили. Ни к чему-де нам гавань на севере, коли к петербургским причалам суда не заманишь. В общем, прижали поморов окончательно.
А началось всё ещё при Петре, великом разорителе Поморья. Император ничего лучшего не придумал, чем отобрать у Архангельска морскую торговлю, переведя её на Санкт-Петербург. Окладников, когда поддавал хорошенько, ёдко прохаживался насчёт монаршей дурости. «Што есть море Балтийское? — вопрошал купец и сам же ответ давал: — Лужа. Пруд мелкий. Захочет немец запереть нас, не дать ходу кораблям — и перекроет проливы. И всё! Запрудит — ни войти ни выйти. А Чёрное чем лучше? Всей разницы, што там вся власть у турка — чуть што не по нему, он — раз! — и свои проливы на чепь! Не-е, одно лишь море Студёное — наше, вот уж где морская дорога истинно Божья. Плыви куда хошь…»
А кто запретил поморам кочи строить, повелев бриги да шняки иноземные на воду спускать? Он же, Пётр Алексеевич. Шибко не любил император родную землю, всё в Европу окошки тужился распахивать, а думать не поспевал.
Как Баренц-то на бриге во льды затесался, не знал царь разве? Льдины тот бриг как скорлупку раздавили, в щепочки, а вот лодье поморской или кочу никакие торосы не страшны. Днище-то у них кругляшом сделано — сойдутся ежели льдины, то выдавят коч наверх, не сомнут, оцарапают разве чуток, а после снова опустят в разводье. Как же можно было лучший корабль для вод северных худым посчитать?
И после всех этих горестей и бедствий, отпущенных поморам по «высочайшему повелению», сами же архангелогородцы памятник Петру затеяли ставить![5]
Фёдор покривился — ниже пасть в угодничестве своём да верноподданичестве не смогли, видать. Уж лучше Ивану Грозному чего воздвигли бы, основателю Архангельска. Суров был Иоанн Васильевич, зато дело знал туго — ведал, где Руси ворота морские отворять… Не то что нынешний царь-император. Это ж додуматься надо было — Аляску по дешёвке продать![6] Хватило ж ума…
Выйдя к порту, Чуга только головой покачал — пустота на рейде. Одни карбасы рыбацкие качаются у причалов, ловя ленивую двинскую волну, да белый пароход с высокой чёрной трубой колёсами вертит, копотные клубы дыма распуская над зелёной водой.
Не судьба, вздохнул Фёдор. Видать, придётся ему с этим пароходом до Вологды плыть, а после к Питеру подаваться али в Либаву[7] — оттуда только и доберёшься до страны Америки.
Приглядевшись, помор рассмотрел у дальнего причала большую шхуну — пока к самой пристани не выйдешь, не увидишь парусника, амбаром скрыт соляным.
Чуга решительно двинулся туда и на полдороге различил флаг американский, полоскавшийся под слабым южным ветерком-обедником. Повеселев, Фёдор прибавил шагу.
Корабль был старой постройки, но добротным — двухмачтовая гафельная шхуна.[8] Ржавый низ, чёрные борта, невысокая надстройка белым крашена. Названа шхуна по-английски, «Одинокой звездой».[9] На палубу вёл широкий трап со сбитыми поперечинами; череда краснорожих подвыпивших грузчиков-амбалов таскала тюки с паклей, загружая трюм. Рядом, на литом кнехте, восседал толстяк-здоровяк с обширной плешью и попыхивал трубкой. Облачённый в безразмерный свитер, плоховато скрывавший объёмистое чрево, он сидел, широко расставив ноги в парусиновых брюках и уперев руки в колени. Лицо его было цвета седельной кожи, под сенью лохматых, выгоревших на солнце бровей прятались хитрые голубенькие глазки, а сломанный нос озвучивал каждый вдох и выдох, издавая громкое сипение.
— По-русски говоришь али как? — спросил его Фёдор.
Голубые бусинки блеснули разумением, но толстяк-здоровяк не вымолвил и полслова. Чуга поднапрягся, складывая знакомые английские слова, осевшие в памяти за время плаваний. Тогда-то он сносно говорил на «инглише», но времени сколько минуло… Фёдор осведомился:
— В Америку ходить?
Толстяк прогнусавил:
— Ходить.
— Кто шкипер?
— Я.
— До Нью-Йорка не подбросишь?
Шкипер вынул трубку и гулко расхохотался, обдавая помора запахом крепкого табака и виски. Утерев выступившие слёзы, он сказал:
— Пассажиры у меня уже есть, а тебя, так и быть, подброшу, если матросом пойдёшь.
— Один только этот рейс? — уточнил Фёдор.
— Конечно! — вылупил шкипер глазки. — А ты что подумал?
— Подумал, — проворчал Чуга. — Вдруг ты мой… меня «зашанхаить»[10] решил. На год-другой.
Толстяк-здоровяк с укором посмотрел на помора.
— Плавал хоть?
— Было дело. На аглицком клипере «Тайпин» в Китай хаживал за чаем. С корветом «Гридень» ходил во Владивосток.
— Вот это я понимаю! — воскликнул шкипер. — Кончаем погрузку и выходим. Идём в Лондон, оттуда в Нью-Йорк. Плачу двадцать пять долларов в месяц, расчёт в порту прибытия. По рукам?
— По рукам!
Скрепив сделку извечно мужским жестом, толстяк-здоровяк крикнул:
— Сай! — Повернувшись к Фёдору, он объяснил: — Это помощник мой, Сайлас Монаган. Проходимец, каких мало, но штурман отменный.
— Тебя-то как звать-величать?
— Я — Вэнкаутер Фокс, капитан и владелец этой лоханки, — важно сказал толстяк-здоровяк. — Ещё вопросы есть?
— Будут, — пообещал Чуга. — Потом.
6
Русская Америка со столицей в Новоархангельске (ныне Ситха) была продана США в марте 1867 года. Существуют подозрения, что продажа Аляски была грандиозной аферой, в результате которой кое-кто, включая «железного канцлера» Горчакова, получил «откат» от этой сделки, предававшей интересы империи на Тихом океане.
8
10
Существовала такая порочная практика решения кадровой проблемы. В матросы люди шли без охоты, поэтому случалось, что простаков спаивали в портовых кабачках, а утром они просыпались в кубрике. А непьющих избивали до полусмерти и волокли на корабль, пока те не очнулись.