Он решил, что здесь, на новом месте, будет жить со всеми в согласии. Этого он жаждал больше всего. Незнакомых людей он побаивался, в споры старался не вступать, словно предчувствуя, что так или иначе, но он все равно проиграет, ему не хватит злости, воли и характера. Правда, поначалу за этим скрывалась и определенная доля его торговой хитрости. Он часто говорил себе, что недостаточно упорен, упрям и честолюбив, так что ему лучше ладить со всеми по-хорошему. Если раньше он что-либо прощал людям, подчиняясь инстинкту самосохранения и чутью торговца, то сейчас он словно бы стремился немножко пострадать, ибо это придавало его жизни вполне конкретный смысл. Ведь он уже не жил своей привычной жизнью — вот в чем загвоздка.
Медленно, глядя в землю, словно хотел до чего-то додуматься, Речан вошел в загон. Увидев, как Ланчарич спокойно сидит и курит, он решил, что этот человек, наверно, никогда по-крупному не ошибался. По виду он не казался ни вздорным, ни дурашливым. Хорошо, что Речан заступился за него, теперь этот Ланчарич будет к нему расположен и это еще ох как пригодится. Конечно, он не смиренник, это ясно, но было бы нелепо, если бы такой здоровенный мужик клянчил.
Речан присел рядом с ним на скамью и закурил, стараясь сидеть спокойно, хотя от нервного напряжения и голода у него сводило внутренности.
Двор бойни был усыпан речным песком и галькой, а кое-где опилками, на стенах — отметины рогов, там и тут из-под штукатурки виднелись потемневшие кирпичи. Где-то близко ворковали горлицы, и это напоминало Речану, что он находится в чужих краях. Потеплело, и он скинул полушубок и положил его рядом с собою. Потом вынул большой цветной носовой платок, снял кожаный картуз и тщательно протер рано облысевшее темя. При этом он отметил, что рядом с коренастым соседом выглядит довольно тщедушным, и поерзал, словно желая занять побольше места.
Ланчарич докурил, покачал головой, снял шляпу, вынул из-под скамьи сложенные один в другой четыре стакана, два поставил назад, повернулся к Речану и сказал глухим грубым голосом, какой появляется от необузданного пьянства, болезни или неумеренного курения крепкого табака:
— Не люблю таких, которым бы только приказывать.
Речан из вежливости кивнул в знак согласия, наблюдая, как его собеседник наливает вино в стаканы. Вино было желтоватое, с пронзительным запахом. Бутыль была полная, и Речана осенило, что мужик-то их ждал, и было непонятно, откуда он узнал, когда они придут. А если не знал, то выходит, он тут сидел, ожидая, целыми днями.
— Меня зовут Речан, Штефан Речан.
— Я подписываюсь Валент Ланчарич, но все называют меня просто Волент. Дед мой приехал сюда по торговым делам, да и застрял. С одной здешней сработал моего папашу — дома-то у него остались одни девки. А для этого, — он повел рукой вокруг себя, — у меня действительно есть хорошая бумага, я выучился как положено, экзамены сдал, и можете быть уверены, город знаю как свои пять пальцев, меня здесь ни одна душа не проведет. Как видите, я балакаю по-словацки: во время первой республики[7] служил в армии. По-нашему, по-сербски, тоже, но лучше всего по-венгерски… Ну и по-немецки, конечно.
Речан смотрел сбоку на его мясистое лицо, темное, балканское, на его короткие черные кудрявые волосы, уже поредевшие от испарений крови и постоянного контакта с мясом, на преждевременную проседь, по всей вероятности, от пьянства.
— Меня признали годным с третьего раза — сердце, мол, слабовато. А потом я воевал в Восстание. — Речан заметил, как напряженно слушает его Волент, поэтому продолжал медленнее: — В общем… я пошел со всеми, было объявление, мы и пошли, даже такие, которым не надо было… Вниз, в Быстрицу, и на телегах, и пешком — кто как. Да. Потом, когда нас вытеснили, немцы примчались к нам в деревню, где я жил примаком, все у нас пожгли, жена с дочерью убежали, в чем были, мы остались голые, босые, все до нитки потеряли, оттого-то я и здесь, а то разве позарился бы на чужое, мне ведь было на что жить. Не стану говорить, что вот такое, — он показал на бойню, но головы не повернул и все смотрел вниз перед собой, — но у меня было свое, с чего мы жили. Дочь моя только что с ума не сошла, сна лишилась, с женой тоже что-то неладное, со мной, примечаю, тоже. Понимаете, — он выпрямился и облокотился на спинку, чтобы лучше выдохнуть, — я ведь не знал, что там творится, я, дурак, спустился вниз. Пошел — сам, мол, явлюсь, у меня и листовка была, которую с самолетов сбрасывали, чтобы, дескать, спускались, и повязка на руке… — он дотронулся до своего левого плеча — думал, поймают меня, а я им — иду, мол, сам, по своей воле, как приказал наш президент. Ну, меня и схватили. — Он вздохнул. Ненадолго смолк, потому что спохватился, с чего это вдруг так исповедуется. — Я не люблю вспоминать про это, рассказываю лишь потому, что явился к вам не просто так, за легкой поживой. Я говорил им, что иду вниз, иду сам, по своей воле, но они меня в быстрицкой школе три дня лупцевали резиновыми шлангами по почкам. Думал, конец, не видать мне больше семьи… Они как с цепи сорвались! Потом монашка, которая еду нам носила, шепнула мне, чтобы я, мол, не отчаивался… «Не отчаивайтесь, пан Речан, папаша за вас хлопочут». Так оно и было. У отца везде знакомства, они бывали на бойнях в Америке и в Германии, со всеми договориться могли, всё умели через торговлю устроить, дома тоже уваженьем пользовались… Я у них старший. Они меня вызволили, дай им, Господи, вечный покой, потому как они, бедные, сразу потом умерли. Наговорили им, что я, дескать, не понимал, на что иду, и всегда-то был с придурью, сунули хорошую взятку и обещали, что дома меня так обработают, что я еще в ополчение запишусь. Представьте себе, прихожу домой… Упаси вас Господь от такого! Дома нет — один фундамент. Ну-у-у… потом я таскал партизанам харч, вот теперь мне это и отдали.
7
Первая республика — Чехословацкая республика в период с 1918 по 1938 гг. (до принятия мюнхенского диктата).