Фрэнк принял свою крошечную «прибавку» со смущенной улыбкой.
— Не нужно платить мне больше, миссис, — сказал он. — Я же говорил, что буду работать бесплатно, за все то добро, что раньше мне сделал ваш муж, и еще чтоб научиться ремеслу. А ведь еще я у вас живу и столуюсь, так что вы мне ничего не должны.
— Берите, — сказала она и вручила ему скомканную пятидолларовую бумажку.
Он все не хотел брать, и деньги лежали на прилавке, пока Ида чуть не силой заставила Фрэнка спрятать их в карман. Прибавка смутила Фрэнка еще и потому, что он уже имел кое-какой приработок, о котором Ида не знала. Дело было в том, что торговля шла еще лучше, чем думала Ида. В ее отсутствие он иной раз делал одну-две продажи — доллара на полтора или даже больше, — которые не прокручивал на кассовом аппарате. Ида ничего не подозревала: они еще раньше решили, что не стоит записывать все проданное, как Фрэнк делал в первый день. Нередко он недодавал два-три цента сдачи, что было совсем несложно; так что к концу недели у него накопилось целых десять долларов. Эти деньги плюс те пять долларов, что дала Ида, он истратил на бритвенный прибор, пару изящных ботинок, две рубашки и два галстука. Фрэнк прикинул, что если проработает в лавке еще недели две, то сможет позволить себе дешевый костюм. Он полагал, что стыдиться ему нечего: это же фактически был его честный заработок. Бакалейщик с женой об этих деньгах жалеть не будут, потому что ничего о них не знали; а если бы Фрэнк тут не вкалывал, Моррис так и так их не получил бы. И вообще, его доход был бы куда меньше, чем при нем, Фрэнке, если даже учесть, что они его кормили и давали ему карманные деньги.
Вернее говоря, во всем этом он себя неустанно пытался убедить, и все-таки постоянно чувствовал угрызения совести. Он стонал, нервно почесывал кисти рук. Иногда у него перехватывало дыхание, на лбу выступали капли пота. Будучи один в лавке — обычно это бывало утром, во время бритья, или в уборной, — он убеждал себя, что надо быть честным. Но, как ни странно, все эти терзания доставляли ему какое-то странное, извращенное удовольствие (как это бывало прежде, когда он делал что-нибудь непозволительное), и он, ругая себя последними словами, тем не менее продолжал опускать в карман пятаки и четвертаки.
В один из вечеров, когда Фрэнк испытывал особенно сильные укоры совести, он решил исправиться. «Нужно только один раз поступить как надо, — подумал он, — и это будет началом, а дальше все пойдет как по маслу». Тут ему пришло на ум, что если он вернет себе пистолет и выбросит его, то почувствует себя лучше. После ужина Фрэнк ушел из лавки и двинулся по мглистой улице; у него ныло под ложечкой — от долгих дней, проведенных в лавке, и от того что с тех пор, как он тут появился, его жизнь так изменилась. Проходя мимо кладбища, он старался прогнать воспоминания о налете, но это ему не удалось. Он живо вспомнил, как сидел с Уордом Миногью в припаркованной машине, ожидая, пока Карп выйдет из бакалейной, но потом огни в его лавке вдруг погасли, а сам он спрятался за бутылками. Уорд велел Фрэнку быстро объехать вокруг квартала, чтобы перехватить еврея и отобрать его толстый бумажник; но когда они объехали квартал, машина Карпа уже исчезла, и Уорд пожелал ему провалиться сквозь землю. Фрэнк сказал, что Карп их надул, так что придется им убираться, несолоно хлебавши, но Уорд сидел, мучаясь изжогой, и своими маленькими глазками глядел на бакалейную лавку, единственное освещенное место во всем квартале, не считая еще кондитерской на углу.