Фрэнк кивнул.
Однако сам по-прежнему подворовывал. Несколько дней он этого не делал, а потом снова взялся за старое. Иногда, как ни странно, у него от этого становилось спокойнее на душе. Совсем неплохо было иметь в кармане какую-то мелочь; и еще Фрэнк находил непонятное удовлетворение в том, чтобы под носом у еврея стащить у него доллар или два; когда он незаметно опускал эти деньги в карман, то едва удерживался от смеха. На эти доходы, плюс свой законный заработок, Фрэнк купил костюм и шляпу, и еще вставил новые лампы в радиоприемник Ника. Раз или два он через Сэма Перла делал ставки на скачках, но обычно денег на ветер не бросал. Он открыл себе небольшой текущий счет в банке напротив библиотеки, а чековую книжку сунул под матрац. Эти деньги надо было приберечь про запас.
Фрэнк не очень переживал из-за своих мелких краж еще и потому, что прекрасно понимал, какую удачу он принес Моррису. Почему-то он был уверен, что если бросит воровать, то, как пить дать, выручка опять упадет. Он оказывал Моррису услугу, но в то же самое время и себя не забывал. Урывая что-то для себя, Фрэнк как бы показывал, что и он может что-то дать. А кроме того, он был уверен, что когда-нибудь все эти ворованные деньги он вернет, — иначе зачем бы он стал тщательно записывать все, что украл у Морриса? Он заносил эти цифры на карточку, которую прятал под стельку ботинка. Когда-нибудь он поставит десятку на какую-нибудь стоящую лошадь и сможет отдать Моррису все, что взял, до последнего паршивого цента.
Хоть Фрэнк и верил в это, однако не мог сам себе объяснить, почему чем дальше, тем больше он чувствовал угрызения совести из-за этих долларов, которые он таскал у Морриса. Иногда на него накатывало какое-то тихое отчаяние, словно он только что похоронил друга, и на душе у него было как на кладбище. Такое с ним бывало и раньше, он помнил, как это ощущение овладевало им еще много лет назад. В те дни, когда оно возникало, у Фрэнка начиналась головная боль, и он все время что-то про себя бормотал. Он избегал глядеться в зеркало, боясь, что оно расколется и упадет в раковину. Иногда он вдруг начинал злиться на самого себя. Это были худшие его дни, и он жестоко страдал, пытаясь скрыть свои чувства. Но в конце концов злость все-таки исчезала, как внезапно улегшаяся буря, и Фрэнк чувствовал, что его заполняют доброта и кротость. В такие минуты ему хотелось обнять и расцеловать своих покупателей, он испытывал к ним нежность — особенно к детям, которым давал бесплатно ломтики одноцентового печенья. Он был любезен с Моррисом, и еврей был любезен с ним. И он чувствовал нежность к Элен, и больше не лазил в шахту лифта, чтобы подсматривать за ней, голой, в ванной комнате.
А были дни, когда ему все осточертевало. Иногда это случалось и раньше. Спускаясь утром по лестнице, Фрэнк ощущал, что, начнись сейчас в лавке пожар, он с радостью плеснул бы в огонь керосину. Когда он думал о том, как Моррис изо дня в день, год за годом обслуживает все одних и тех же дурацких покупателей, а они своими грязными пальцами изо дня в день, год за годом, берут все одни и те же дурацкие продукты, которые потом лопают изо дня в день, всю свою поганую жизнь, а Моррис после того, как покупатели уйдут, ждет и ждет, чтоб они снова к нему пришли, — когда Фрэнк обо всем этом думал, ему становилось так тошно, что хотелось перегнуться через перила и блевать. Кем нужно было родиться, чтобы добровольно запереться в этом просторном гробу и с утра до вечера, кроме разве двух минут, нужных на то, чтобы купить еврейскую газету, — с утра до вечера не высовывать нос из двери, чтоб глотнуть свежего воздуха? Ответ напрашивался сам собой: чтобы так жить, нужно было быть евреем. Все они просто рождены для тюрьмы. Таков же был и Моррис — со своей беспредельной терпеливостью, или выдержкой, или как это еще к чертям назвать. Этим все и объясняется: и то, как жил Эл Маркус, торговец канцелярскими принадлежностями; и то, как жил этот высохший петух Брейтбарт, который день-деньской таскал от лавки к лавке свои два тяжелых ящика с лампочками.
Эл Маркус — тот самый, который как-то с извиняющейся улыбкой предупредил Фрэнка, чтобы тот не позволил заманить себя в этот бакалейный капкан, — этот Эл Маркус был элегантно одетый человек сорока шести лет, однако всегда, когда бы его ни застали, он выглядел так, словно только что хлебнул цианистого калия. Еще ни разу в жизни Фрэнк не видел, чтобы у человека было такое иссиня белое лицо, как у Эла; а смотрел Эл так, что, взглянув ему в глаза, можно было надолго потерять аппетит. Дело было в том, как Моррис по секрету сообщил Фрэнку, что у Эла Маркуса был рак в последней стадии, и уже год назад все ждали, что он отдаст богу душу, но Эл обманул всех врачей и все еще был жив, если только это можно назвать жизнью. Хотя у него было приличное состояние, он отказывался бросить работу и регулярно раз в месяц появлялся в лавке Морриса, чтобы взять заказ на бумажные мешки, оберточную бумагу и пакеты. Как бы плохо у Морриса ни шли дела, он всегда старался сделать у Эла Маркуса хоть небольшой заказ. Эл, посасывая потухшую сигару, делал пометки на розоватой бумаге в своем блокноте, и потом проводил в лавке еще минуту-другую, судача о том, о сем, но по глазам его было ясно, что мысли Эла витают далеко-далеко; а затем он прикасался пальцами к шляпе и отправлялся к следующему клиенту. Все знали, что он уже одной ногой в гробу, и время от времени кто-нибудь из лавочников серьезно советовал ему бросить работу, но Эл, вынимая сигару изо рта и миролюбиво улыбаясь, говорил: